Рукопись, найденная в чемодане
Шрифт:
Прочные кирпичи и надежные железные конструкции обрамляли множество десятков подъемных окон, из которых доносились звуки и разливался свет. Этой ночью фабрика работала, потому что война разрушила многие концертные залы, европейские фабрики по производству музыкальных инструментов лежали в руинах, меж тем как дети, родившиеся у вернувшихся с войны солдат теперь уже достаточно подросли, чтобы начинать занятия музыкой.
Ни разу в жизни не доводилось мне внимать столь многим постукиваниям, столь многим камертонам, столь многим ударам по отзывающемуся низким басом дереву, вгоняющемуся в паз, на место с помощью деревянных молотков, которые сами по себе были произведениями искусства.
И в основании всего этого находился человек средних лет по имени Владимир Горовиц, игравший с огромным напором (как говорится, за шестерых) и затерявшийся в музыке так, что стал недоступен для невзгод времени, о которых и нам милосердно дозволено было забыть. Какие прекрасные каденции! Они врывались в ночь, как огромные белые волны, обрушивающиеся на берег во время шторма; они забирали весь мрак из воздуха этого вечера на исходе сентября и несказанной красотой заполняли пустоту, существующую для того, чтобы испытывать душу сомнениями.
Глядя на Смеджебаккена, можно было подумать, что он мертв. Мало того, что, оставаясь совершенно неподвижным, он сидел с отвисшим ртом и широко раскрытыми глазами, – нет, было при этом ясно и то, что душа его поднялась из него (оставаясь, разумеется, на привязи), чтобы занять некое эфирное пространство неподалеку, словно бы метеорологический зонд. Казалось, магия музыки поместила все его умственные силы в некую очистительную центрифугу. Несмотря на свою связь с танцем, музыка тем не менее является символом неподвижности, ибо, когда мы имеем дело с по-настоящему великой музыкой, она способна поймать время и удерживать его невидимой хваткой. Я много раз испытывал это сам, а теперь увидел, что дородный путеец, живущий в «Астории» позади фабрики Стейнвея, разделяет мои собственные ощущения.
Я, однако, был шокирован, увидев, что он – в некотором роде, все же наркоман. На столе рядом с ним были расставлены изобличительные принадлежности: тарелка с сухариками (для заедания); чашка, на дне которой отвратительно плескались чаинки; и стоящий прямо на виду, совершенно бесстыдно, ничем не прикрытый, заварной чайник.
В молодые свои денечки, когда безрассудство молодости порой доводило меня до распутства, я и сам экспериментировал с чаем. Как-то раз январской ночью в ресторане Харви, неподалеку от Ниагары, я так продрог и устал, что как минимум шесть раз опускал в чашку с кипятком чайный пакетик и выпивал получившийся настой.
Какие видения у меня возникали, какой я испытывал экстаз – и какое самообладание! Я способен был воспринять беспрестанную смену красок, которые движутся, словно языки пламени. Говорят, что подобным образом видит пчела, и то, что предстает взору пчелы, представало и моему. Я видел, как падающий снег затмевает огни Буффало, и все воспоминания явились ко мне так, словно вышла из берегов глубокая невозмутимая река, прорезающая долину текущего момента, чтобы найти свои собственные истоки.
Мощная вещь этот чай, но, как и все наркотики, обманчивая и опасная. Целых две недели я пролежал пластом в самом дешевом отеле Буффало, не переставая стонать и всей душой желая с собой покончить, но не имея для этого ни достаточного
Когда зажегся свет, до меня дошло, что музыка смолкла. Горовиц подпер голову левой ладонью и с самым удрученным выражением лица проговорил:
– Жизнью клянусь, Паоло, не могу я понять, который из них звучит лучше. Одно другого стоит.
Смеджебаккен не шелохнулся.
– Который же из них, Паоло? Помоги мне.
– Э-э, – сказал Смеджебаккен – Э-э, Владимир… мне кажется… мне кажется… мне кажется, тот, что справа, звучит глубже.
– Вот этот?
– Нет, этот же от меня слева. Тот, что слева от меня, от тебя справа. Ох уж эти люди искусства. – Последние слова Смеджебаккен адресовал мне, впервые осознав мое присутствие, хотя пока еще не понял, кто я такой, и все дальнейшее адресовал исключительно Горовицу. – Звучность того, что справа, я уподобил бы кларету в сравнении с божоле. Ведь вам, в особенности для исполнения Моцарта, требуется этакий колокольный звук, слегка приглушенный почти неощутимой дымкой наложения, начинающегося при касании каждой из клавиш и длящегося затем как нежное эхо.
– Но что насчет Бетховена?
– Бетховен. Бетховен – он… не такой беспримесный, более округлый, не столь металлический. Этот рояль идеален для той области, в которой Моцарт и Бетховен встречаются друг с другом, и, кого бы из них вы ни играли, это и есть тот магический круг, в котором вы хотели бы оказаться. Каждого из них необходимо слегка подтянуть в сторону другого. Ибо они подобны биполярной звезде, и для достижения абсолютного совершенства того или иного из них требуется уклоняться от их индивидуальных устремлений в сторону центра.
– Браво! – сказал Горовиц, посылая воздушный поцелуй, кланяясь и показывая работникам Стейнвея, что он выбрал рояль, стоящий от него слева.
Прежде чем исчезнуть в сверкающем интерьере фабрики и затем, предположительно, усесться в свой лимузин, он сказал:
– Спасибо, Паоло. Увидимся в следующий раз.
Кто-то из работников фабрики распахнул перед собой двустворчатые двери, словно полная женщина, делающая упражнения для грудных мышц, и они со щелчком зафиксировались. Он подкатил тележку, прикрепил ее к треугольному основанию, на котором стоял рояль, выбранный Горовицем, и повез его из студии, выключив свет перед выходом.
– С Горовицем всегда вот так, – сказал мне Смеджебаккен. – Заплатил – получил.
– И часто вы этим занимаетесь? – спросил я.
– Пару раз в неделю. Они мне платят.
– Знаю. Мне ваша жена рассказала. Хорошо платят?
– Не меньше жалованья, которое я получаю в Транспортном управлении, но я бы делал то же самое и бесплатно.
– Весьма необычно.
– Это единственный дар, который я смогу передать своему ребенку, – сказал он.
– О чем это вы?
– О музыке.
– Да, музыка… – повторил я, получив лишь смутное и неудовлетворительное представление о том, что он имел в виду.
– Когда-нибудь, – продолжал он, – исполнение музыкального произведения научатся воспроизводить в записи такой высокой точности, что оно будет восприниматься, как будто музыкант играет перед нами, – технология, о которой мы сейчас и не мечтаем, – и тогда дочка сможет слушать все, что только пожелает, в любое время. Я хочу накопить на это денег.
Я не осмелился попросить его уточнить свои слова, ибо он, по неведомой мне причине, был так растроган собственным заявлением, что глаза его так и заискрились в свете, падавшем из верхних этажей фабрики. Я решил, что с этим можно и подождать, и поэтому сменил тему.