Рукопись, найденная в сортире
Шрифт:
Это да, – давным-давно, как только я дорвался сам отмерять себе меру в крепких напитках, во мне и впрямь обнаружились недюжинные задатки к фиглярству весьма пограничного толку. Мгновенный и ошеломительный успех на публике купил меня тогда с потрохами, тем более, что мои поэтические опыты никого не цепляли. Чувственно лизнул, и я уперся развивать свой стихийный дар где и как придется, по поводу и без, ввиду зрителей, а чаще – в отсутствие оных. А потом всё чаще и чаще… Определенно, в своем призвании я достиг гармонии самодостаточности. Эти одиночные танцы в полумраке занавешенных окон…
Так вот, танцы закончились:
Выпучив глаза, левой рукой страстно лапаю
Наконец-то Шура возвращается со строительного рынка, – да!да!да! – и не находит ничего лучше, как изобразить тонкого ценителя моих стебаний. Уголки его губ впиваются в мочки ушей, – о да, мы на одной волне: «мозги включи».
Он неспешно наполняет две стопки. Одну осушает залпом, видимо, за мое здоровье или талант и наполняет вновь. Другая дожидается, когда я покину сцену. И только после второго шота до него доходит, что шутка затянулась, даже для меня.
В службе спасения ему, судя по всему, заявляют, что мой номер пятьдесят, – больно уж он надрывается в трубку, завершая свой ор эффектным ультиматумом: «Если я сейчас потеряю друга, вам всем там пиздец!» – пауза… – и неэффективным. До чертиков простой выбор.
Из глубин отчаяния я взываю к нему сбавить тон, опасаясь, что вот теперь они точно не приедут. Я бы так и поступил, из принципа. Но возможности мои ограничены законами жанра: в душе моей бушует подлинная трагедия, а на устах – жалкая козлиная песнь. Шура же вновь наращивает обороты, суля абоненту кары библейские, и я беру ситуацию в уцелевшую руку. Мысль о посмертном мщении как-то не вставляет мне прилечь на раскладушку и наслаждаться процессом затвердевания в жупел возмездия.
Я подбираюсь к козлам, застилаю их листом сметы и пытаюсь неопытной рукой нацарапать имена из прошлой жизни. «Хотя бы дочка…» Калякаю, как дошкольник, и не могу воссоздать должный порядок букв – всё вперемешку. Винегрет новояза. Обэриуты пришли бы в восторг. Но, – о, чудо! – я дружу с корифеем скрабла, и до него вновь доходит. Шура совершает какие-то звонки в Москву, спокойные и рассудительные. Ах, какое счастье, когда мобильная связь – всего лишь оперативное подспорье нужным. Вскоре появляются ангелы с тележкой, и последнее, что я слышу, уже в карете неотложки: «Пульс сто восемьдесят». Вау. Испытываю гордость (мне что-то вводят) и отрубаюсь, – ни сном, ни духом, что в приемном отделении Шуре за мое койко-место ещё предстоит торговля с применением рубля: брать, не брать. Там не только пульс, там выхлоп зашкаливал. Ну так что ж, с меня взятки гладки: посмотрел – плати.
Ладно, ностальгию можно оставить под вопросом, но не из расчета пригласили – точно.
Тут мне в связи с другим чествованием, намечающимся аж осенью, намекнули, что на юбилей принято дарить деньги. Загодя намекнули, чтоб уже начинал откладывать. Интересно, кем принято? Что за мещанский обычай? Это как раз утаили. Ну так вот, говорю как есть, без утайки: в моих карманах на предмет денег пусто, хотя одет я, как капуста. Пусто от слова отнюдь. Почему так? А вот так. Кому интересно, может дать мне немного денег и всё узнать из первых уст.
А пока никому не интересно, в карманах моих стишки. Старые, зато и нетленные, как неразменный рубль. Кому я их только не дарил. Кому ни подарю, с тем больше не общаюсь. Сила поэзии. Можно дарить и дарить, не прибегая к написанию новых.
Нет-нет, сколько в меня ни намекай, как из меня ни выцыганивай – всё втуне. Череде грядущих юбилеев никак не усугубить уже состоявшегося разорения. Я основательно подготовился. Еще во времена, когда и чувствовал острее, и весьма живенько шевелил ластами. Так что, дорогие мои юбиляры, на деньги не рассчитывайте, берите виршами.
Приняв вещи и протянув номерок, гардеробщик в безукоризненно отутюженной тройке, предупредительно вскидывает брови. Типа, не желаете ли изволить еще чего?
Еще чего! Конечно, желаю:
– Как брат брату, одолжи мне свой костюм до вечера?
Но брови его уже парят в апогее сервильности, и нет такого способа – поднять их еще выше. Тут бы и Гоголь обломался с его Вием.
Поднимаюсь выше я. Оставшись без костюма, взбираюсь по ступеням к рецепции, где меня ждет очаровательная особа. Обещала ждать.
Что тут скажешь, брат не признал брата. А жаль. Отказал полу покойнику в полу последней просьбе. Я вот, когда развелся…
Я вот, когда развелся, заново влюбился, причем, в бывшую жену. Влюбился зрело и трезво. Без сантиментов. Не то что за пятнадцать лет до того. Однако же на этот раз – безответно. Поэтому ежевечерне наливался водярой и шарился по ночным улицам, уворачиваясь от тех из них, где лиц больше, чем фонарей. Особенно парочек.
Глупо?
Глупо, глупо. А что не глупо? А что не глупо, то подло.
Подлое социальное животное человек, домысливающее инстинктивно, что и раны затягиваются раньше, и грива расчесывается игривей, если фон погряз в куда большем неблагополучии. Так я и вышел на первый московский хоспис: – «Ну хоть у вас-то здесь нет надежды?» – «Вообще никакой». Подвергать скепсису не стал, просто принял на веру. Веру.
Собеседование прошел быстро:
– Какие проблемы?
– В смысле?
– В прямом и переносном. У меня вот тут, – Миллионщикова постучала пальцем по пухлому журналу, – две сотни волонтеров, и у каждого скелет в шкафу по части смысла жизни. Так что?
– Ну, есть небольшие затруднения. Но по сравнению с вашими подопечными – ерунда какая-то.
И меня приняли. Ну как приняли, вписали в журнал и всё, вход свободный. Почувствовал неладное шевеление фибр или извилин – прямиком к нам. К ним.
Стал туда наведываться хотя бы два раза в неделю. Протирал дезинфектором мебель, плафоны, драил полы. Совершал вылазки с метлой или скребком на прилегающую территорию. Да так преуспел в очистке, – прежде всего – себя, – что замахнулся на лежачих постояльцев. Их тоже следовало каждое утро приводить в порядок. «Ох ты, ну и приснилось же тебе!» Словив ровно обратный эффект, вернулся к предметам неодушевленным, возобновив закачку сердца древнекитайским похуизмом.