Русалка на ветвях сидит
Шрифт:
…в Питер выбрался, к Антохе-свояку, двадцать лет всё не собраться было. Он-то с семейством у нас часто гостил – Крым все-таки, понятное дело, и к себе каждый раз приглашали, да все как в том фильме получалось, ну, про Колыму: лучше уж вы к нам… Но нынче собрались с Клавдией: дети повырастали, хлопот поменьше, да и трехсотлетие опять же не каждый год случается. Приехали, Антон с Маришкой встречают – то да сё, охи-вздохи, бутылёк раздавили со свиданьицем… Ну, бабы, понятное дело, после такого сели, языками
Невский, да… Помню, в молодости, эх-х-х… А сейчас – не то, всё не то… Да и проспект не тот: Макдоналдс на Мотороле сидит, Самсунгом погоняет. Свояк-то привычный, на глазах у него всё менялось, потихоньку – а мне как серпом по Фаберже. От такого, понятное дело, душа загорелась. В центре в забегаловках-то цены ядерные, ну да у нас с собой было – свернули на Пушкинскую, тихое местечко ищем… Таблички на домах там любопытные: кроме номера у каждого дома своё название. В честь книжек Александра Сергеича, значит. Вот те дом «Руслан и Людмила», а вот «Евгений Онегин», ну в онегинском дворике мы и того… Антоху с такого дела аж на лирику пробило, как по первой выпили, – стих пушкинский прочел, длинный. А я к стихам не очень, со школы про русалку на ветвях помню, да про чудное мгновение, и то кусками… Я ему в ответ историю прозой рассказал – как по второй приняли.
Вот, говорю, ты на улице Белы Куна обитаешь – так там тоже можно к домам таблички крепить особые. Нет, не с книжками. На каждый дом – доску памятную, а на нее – фамилий так с тысячу. Не знаю уж, чем там товарищ Бела в литературе отметился – у нас в Крыму он в двадцатом все больше списки расстрельные подписывал. А то и без списков – всех чохом под пулеметы. От моего дома в трех верстах балка Карачаевская есть, так ее еще при коммунистах дамбой перекрыть решили, запрудить, значит. Бульдозер землю ковырнул – а в ней кости, кости, кости… Человеческие, понятное дело. Скелеты. Тысячами. Ну, коммунякам про такое вспоминать не с руки было – пруд ударными темпами заделали, в три смены пахали.
В новые времена обелиск там открыли загубленным. Хотели с крестом да с ангелом скорбящим, так татарва местная бучу подняла: не допустим, мол, на святую землю предков чужие символы. Наши татары, эх… отдельная история.
Так вот, без креста обошлись. Но все равно внушительно получилось. Внизу на камне мелкими буковками фамилии столбиками – и не сосчитать фамилии те. А ведь сколько еще безымянных лежит…
На открытие народу собралось изрядно: и местные, и журналюги с камерами, и депутаты с речами, и милиция с дубинками, и активисты всех мастей – этим, понятное дело, любой повод сгодиться, лишь бы на экране мелькнуть. Ну и родственники приехали – не то чтоб много, как-никак восемьдесят годочков миновало. Но приехали.
Вот. И случилась на том торжественном открытии история странная. Даже загадочная, я бы сказал, история.
Дело так было…
ТАМ был иной мир – страшный, жуткий – очень мало пересекающийся с миром нормальным.
Редко кто возвращался ОТТУДА, а немногие вернувшиеся молчали, ничего не рассказывая… Но жарким июньским днем Алексей Рокшан понял, что скоро сам сможет узнать, как живется в аду. И как в аду умирается… Что следующей белой питерской ночью придут за ним. Может, не следующей, через одну или через две, но придут. После того, как забрали Буницкого, последние сомнения исчезли – а уж Буницкий-то в их студенческой компании интересовался лишь девушками да новыми пластинками к торгсиновскому патефону…
Алексей пошел к Фимке. К детскому своему приятелю Фиме Гольдштейну. Были они отнюдь не закадычные друзья, именно приятели – крепко дружили их отцы, отпрыски поневоле часто проводили время вместе, потом жизненные пути разошлись… Но сейчас то давнее приятельство с Фимой оставалось единственным крохотным шансом – случайно, от кого-то из общих знакомых, Алексей знал: Фима работает ТАМ.
– Значит, говорил при свидетелях, что отец был знаком с Чаяновым и тот был умнейшим человеком? – Фима Гольдштейн изумленно покачал головой, словно не понимал, как взрослый человек мог сморозить этакую глупость. Вздохнул и потянулся к телефонной трубке.
Время остановилось. Замерло. Целую вечность тонкие Фимины пальцы смыкались на черном эбоните, целую вечность трубка ползла к уху. Звуки из мира исчезли, почти все: детские голоса во дворе, звон трамваев на улице, бодрая мелодия из репродуктора, – остался только уверенный голос Фимы Гольдштейна.
– Гэ-пятьдесят три-двенадцать.
Мир вокруг становился все менее реальным, похожим на картинку на экране кинематографа. Алексей понял, что он уже наполовину ТАМ.
– Железнов, – так же уверенно представился Фима.
«Точно, он ведь отрекся от отца и сменил фамилию», – отрешенно подумал словно не Алексей, словно бы кто-то другой.
– Товарищ Круминьш? Подошлите машину…
Всё. Конец. Рук и ног Алексей не чувствовал, единственными ощущениями остались холод в желудке и мерзкий вкус во рту.
– …минут на сорок попозже. Тут друг детства заглянул, десять лет не виделись.
Осознание факта, что путешествие в мир иной откладывается, пришло с запозданием…
– Молодец, – одобрительно сказал Фима, повесив трубку. – Думал, грешным делом, что обмочишься. Навидался.
Достал из серванта графинчик, прозрачная струйка полилась в граненые стопки – судя по резкому запаху, чистый спирт.
«Спирт? Перед работой? Перед ТАКОЙ работой?» – Алексей не понимал ничего.
– Пей! – коротко сказал Фима в ответ на незаконченный жест отказа. Сказал так, что Алексей машинально осушил стопку – и долго не мог прокашляться. Фима выпил легко, как воду.
Заговорил резко, приказным тоном:
– Сегодня же уедешь. В глушь, в провинцию. Будешь сидеть тихо, не высовываясь. Про университет забудь. Через пару лет возвращайся.