Русология
Шрифт:
Поплавок мельтешил в волнах и сносился течением в снежном ложе с льдистой каймою. Се - ловля рыбная Квашниных, спустя века за аксаковской.
– Нету рыбок...
– тихо скорбел сын.
Мы прошли, где виток быстрины делал заводь, где поплавок не скакал как чёрт.
– Посижу?..
– Сын, сказав, опустился на корточки и ушёл в себя.
– Почему мы - в деревне, мама в Москве?
– Так вышло.
– Пап, а ты денежный?
– он смотрел в волну.
– Нет.
– Ты умный, про языки писал - и стал бедный? Мне учить музыку, чтобы бедным быть? А зачем? И я слышал, нет средств учить меня. Вы в Кадольске, пап, спорили, что продать нужно что-то,
– Бр'aтину... Знай, давным-давно, лет с полтысячи, тут чертог стоял у большой реки Лохна. Жил в нём твой пращур...
– Я чуть помедлил.
– Бр'aтина, что вы с бабушкой продали б, - от чертога. Это наш бренд, лицо.
– Я хочу динозавра, ну, электронного. По колено мне. Заведёшь - он рычит... Пап, клюнуло!
Поплавок утонул. Я повёл его вверх... прочь... кр'yгом... Вздыбилась ветка, капая влагой, - и леска лопнула. Сын заплакал. Весь апокалипсис для него - топляк, что сожрал крючок лютым образом. Делать нечего. Мы пошли по тропинке к нашему дому, и я накладывал шаг на шаг, чтоб ему было легче в твёрдой нивальности, чтоб вообще проторить путь, кой, я угадывал, пригодится. Наст истёк в желтотравные кручи. Я вынул спички.
– Будет гореть? Пап, дай мне!
Он спичкой чиркнул. Высушен югом, яр вспыхнул с треском; флора чернела. Сын, завизжав от чувств, бегал, сравнивал, комментировал, оборачивал белозубый лик. Я же - думал. Жуть люблю вид горящих трав и их запах с поры, когда мальчиком на Востоке видел пожарища, умиравшие подле вод. Я взглядывал в их текучее зеркало, чтоб понять: почему вдруг застыл огонь? почему он смиряется влагой? Видел же я в ней - себя. Отражение нам даёт рефлексию, вот что понял я. Также понял, что, раз огонь сник, в рефлексии, значит, гибель. То есть познание как рефлексия бытия есть смерть? Незнание живоносно?
Все палы местные - эхо палов из детства. Здесь ежегодно в пал жралась пойма, жар несло во дворы, к разлогам, в пустоши. Как-то вспыхнули саженцы; старым, с толстой корой стволам низ ожгло; дом едва не сгорел; и сегодня я сберегал его (во все дни, обнажись трава, я её опалял, творя кольцо безопасности).
Сын всё сжёг. Мы вернулись с Планеты Пожаров в стылый март Квасовки; каждый шаг означал взрыв пепла.
Вызналось, что юнцы, те два, что нам встретились, - ну, а кто ещё?
– унесли ранец с крупами, чайник (ради цветмета), электроплитку, с тяжким трудом доставленные вчера... Есть надо. Выйдя, я через сто шагов повернул с тропы к палисаднику, за которым изба была - в два окна, с низким цоколем и с проваленной крышею, без веранды, но, странно, с белым, отполированным, точно мрамор, крыльцом. Я близился... Появился старик, квадратный, в мятой папахе, светлые брови как бы срослись, насупленный, в безрукавке, в фетровых бурках книзу под брюками.
– Ты, товарищ Рогожский Павел Михайлович?
– вёл он громко, даже и слишком, словно бы ждал меня.
Мой отец, раз приехав, вспомнил в соседе парня-бухгалтера маленковских дней. (Мой отец показательно не любил бывать и действительно не бывал здесь, 'в области мёртвых с родственными тенями', как он звал Квасовку).
– Не хозяйка ли?
– Я услышал вдруг грохот из самоё избы, а потом и шаги там.
– Как же, хозяйка... Дура Степановна в Туле, на онкологии, - отвечал он, стоя в проёме, пасмурно супясь. Он меня не впускал к себе.
– За грехи её. Пусть лежит теперь... Или сдохла?.. Пусть. Продала дом, - сам я в тюрьме был, - и затолкалась сюда, где мучусь.
– Списывалась, - вёл я, - с тобой, сосед. Я письмо твоё видел.
– Хрен, в воду вилами... Пишет вот!
– Он взмахнул
– Мне, глянь! Закваскину!! Николай Фёдорычу! Глянь, бланком! 'Буду днях сын'...
– Он кашлянул.
– Дочь в Орле. Но дочь, что с неё? Баба бабою... А вот сына не знал почти: он малой был, я сел за правду: за расхищение... Не давали жить... Я всегда знал: придёт пора! С Маленкова знал и тогда начал бизнес по ГээСэМ. Фартило. Ой, наварил я... Выследили, сломали жизнь! Вот и дом тебе продал из-за советчицы той Степановны. Ныла: сыну бы деньги, я вся больная, а ты на зоне; а, пишет, он мне даст тысячи, и мы с ними найдём, где жить, когда выйдешь-то. Пол-Тенявино, пишет, изб пустых, хоть в какой селись, а москвич хочет в Квасовке и серьёзный. Вроде, Рогожский Павел Михайлович даст три тысячи... Дура-баба тупая! А ты разумный, - он усмехнулся.
– Три за старьё дал... Ну, ты хитрюга! Знал, что Горбач обнулит рубли?
– И он сунул мне фото: брови срослись в одну, взор бессмысленный, мутный, вислая челюсть над гимнастёркой с лычкой ефрейтора.
– На, смотри!
– Не отец ли?
– Он!
– подтвердилось.
– Твой дом был наш тогда. У нас отняли. Комиссар забрал... Был такой гад Квашнин, пьянь-голь, к боку маузер и давай; храм рушил, многих убил, гад... Мы-то, Закваскины, - из дворян все...
– Он, икнув и пройдя в дом, выпил спиной ко мне из бутылки и возвратился вновь врать про сына, что 'хоть по зонам - а человек стал'. (Мне говорили, маленьким он угнал мопед, сел за кражи и за разбои - в сходство с отцом, сидевшим как при Хрущёве, так и при Брежневе за хищения).
Я оформил дом в Квасовке на жену мою, что давало свободу от ситуации и чего я лишился бы, появись как Квашнин (Кваснин), что немедленно возбудило бы цепи чувств: антипатий, симпатий всяких тенявинских, квасовских да мансаровских и других незнакомцев, - и вовлекло бы нас в отношения; между тем как чужой, Рогожский, я в стороне. Так было. Нынче я слушал злого, хмельного соседа ради каких-нибудь новых сведений о моих здешних предках, но и с брезгливостью, что родят во мне словопрения, ибо, думаю, ложь - их функция.
– Мы дворяны здесь. А Квашнин Алексашка - тот комиссарил... Батя был кавалер. Георгия! Квашнины были наши все, крепостные. Наши тут мельницы, и колбасные, и кирпичный завод, и сёла... Что молчишь? А знай раньше, при коммуняках, враз бы донёс в райком?
– Он толкнул меня.
– Так, товарищ Рогожников? Знал ты бар в твоей жизни, будь ты хоть кто?.. Сын едет! Встречу в хибаре, а не в родительском доме, дура жена продала, блядь! Сын, врала, требует, у меня, врала, рак нашли. Стерва баба... Был я бухгалтером - иждивенила и ходила фря. Стала скотницей, потому как второю отсидкой ф'aрты закончились: не работал, жили подворьем. Пенсия рубль всего! За один только свет плачу огромадные суммы!
– Он посморкался.
– Батю бы! Помер, внука не видел. Он ведь в гулагах, по Солженицыну, тридцать лет сидел, сдох с чахотки, так и не дожил, что коммуняки нынче похерились и его внук - министр, считай. Потому как, Рожанский, сын мне гербы шлёт. Малый, ты понял?
Бланк был казённый, из канцелярии Государственной Думы.
– Правит Россией сын, - построжел старик.
– Я грешил: он по тюрьмам. Ан, вишь, в правительстве... Значит, прибыл ты? Что же, здравствуйте. Заходил надысь, малый в снеге играется. Прибыл, думаю. Надоело твой дом стеречь. Сколь ворья пугнул! Растащили бы, где имел я родиться в тысяча девятьсоттием. Хошь не хошь, а плати мне за стражу. Мало своих забот? Лиственницы снесли бы. Кто спас? Закваскин. Ты это помни.
– Мне рассказали.