Русология
Шрифт:
Мой, - сто метров в длину и сто в ширь, - сад с бугром от хором моих предков, замкнутый флорою! Мои стылые, непролазные, обложные снега и зайцы! три эти лиственки и любая травинка! Даже и дым здесь мой! Лезет вор?! А задать ему!! Цапнуть з'a ухо - и пинком гнать к убогости, где средь чахлых кустов под проваленной крышей жмётся изба его! Вот как надо бы... Я не смог, притворясь, что - бессребреник. А ведь жгло меня...
Хватит! Всё моё!!
Всё в периметре флоры - всё моё!
Я учил себя, а ведь чувствовал: повторись - промолчу, не побью его, но лишь вякну, что - 'жаль', 'прискорбный факт', но что 'жизнь, к сожалению, так устроена', и, 'раз надобно, документ раз есть...'
Я ушёл в избу. Месяц скашивал три окна в пол возле лежанки. Сын спал...
Что сделать, чтоб эта данность (явь, сущее) не драла его? Чтоб не вырос он, точно я и отец мой, люмпеном без корней и средств? Что я дам ему: блеск фамилии (с
И я начал молиться, мысленно... Слух расширился, так что слышались: стук о крышу, плеск в Лохне вод и, изредка, шум 'М-2', устремлявшейся к югу где-то за склоном... Бог не ответил. Я страдал мало, чтоб Он ответил? Он изрек: 'не заботьтесь о завтрашнем', - а я точно не слышал, чтя Его меньше армии старшины...
Позавтракав и припрятав скарб (от Серёни с Виталей, присных Закваскина), мы отправились на восток, во Флавск, под-над поймой, нижней дорогой.
Ветер усилился... Наст был твёрд, как лёд, под сияющим солнцем. Разве что ивы в пойме мохнатились. То есть не было неги, не было... Над порядками труб вдали колыхались дымы и, склоняясь, текли на юг. Кошка белого цвета, сидя на брёвнах, сонно мечтала; страшное минуло, вьюги с тьмой отодвинулись, близко мыши, что выбираются из снегов грызть веточки.
– А ручьи будут?
– Вряд ли.
– Зайцы, пап, были?
– Спрятались.
– Ну, а были бы?
– он взглянул снизу вверх.
– Стрелял бы?
И я ответил, что 'не стрелял бы'. Он начал прыгать. Он был доволен.
Двигались вдоль окраинных изб Тенявино, позаброшенных и запущенных. Но с жилых рядов выли псы; а приёмники, с той достаточной громкостью, дабы слышал владелец в утренних хлопотах, врали, что 'кабинет Ибакова' выдохся и всё плохо, длится 'война в Чечне', 'тренд к рецессии'. В пойме слышно всё з'aдолго... Мы свернули вниз к мельнице, а точнее к руинам. Вот они: светлый камень стены без кровли и, над окном, фриз красного. В водах, звонких, студёных, незастывавших, спал тёмный жёрнов, сбоку весь в тине. Мы с сыном влезли внутрь, где, пленённое, жило эхо.
– Мельница. Наша.
И мы опять шли... Здесь населённей: избы в ряд, взмык, кудахтанье, часто лай... Жизнь здесь гуще... И много запахов: дым, навоз, сено, варево для скота, гарь трактора, гниль распахнутых погребов, грязь, куры, изредка лошади, камень стен на растворе вспухнувшей глины, - всё это пахло... После - дорога, скоблена, в наледи. Сын топтал ледяные оконца, так что грязь брызгала... С сильным скрежетом мчались розвальни...
– Тпр-р-р!.. Михайлович, восседайте!
– звал Заговеев.
Ехали и, болтаясь в ухабах, дёргались за обвислым хвостом. Сын вскрикивал. Я держал его, взяв за грядку другой рукой, морщась, коль боль пронзала. Он же был счастлив, мой глупый мальчик.
– В город?
– спросил я.
– Дак, натурально. Ты заглянул бы: я запрягал как раз. Как чужой, и с мальцом ещё... Тоша?
– Нет, я Антон, - возразил тот.
– Я вам не лялька.
– Глянь-ка: Анто-он он!
– съёрничал старый и подхлестнул коня вверх к тенявинскому концу во Флавск.
– Тоись Тошка ты!
– обернулся он на мгновение, подмигнув воспалёнными испитыми глазами.
– Веришь, Михайлович, что Закваскин? Ведь, пёс, лосьён принёс за моё молоко, как пьяни. Я пошумел... дак выпил. Ох, не пивал хужей! Утром впряг, еду в Флавск опохмел взять... Страх гнетёт...
– Он, кивнув на приветствие мужика у погреба, смолк осев.
Телогрейка, а под солдатской сплюснутой шапкой проседь; шея в морщинах; плечи покатые, и дрожащие
Пил он и в тракторе: пашет в грачьем смятении, пьёт сам перст и из водочных пробок гнёт 'бескозырки', чтоб, швырнув, их запахивать... В 'шесьдесятые' в космос выбрались, телевизоры сделали - а без трактора швах. А тракторы - он с одним под обрыв слетел. Дак простили: все выпивают. Но, постепенно, - то ли тут возраст, то ли ещё что, - жизнь поменялась. Квасовка - ладно, в ней три избёнки. А и Тенявино: после школы все в Флавск бегом. Трактористов строгали целые прорвы, чуть что - уволим. Тут и кардан... Закваскин, вор, с Оголоевым махинируют на сто тысяч, он же прибрал кардан с допотопного ЗИСа, годы в углу лежал, - вмиг кардан стал госсобственность. Враз припомнили всё и выгнали. Он стал скотником. Пить - лакай с утра. А то бабу жмёшь, и твою кто-то сходно... Ну, и побил её, дак пошла на завод во Флавск. Как придёт - за хозяйство, мужу ей некогда... В 'семьдесятые' опустели деревнюшки: город близко, грязь отмесил - асфальтики, зарабатывай чистым, а не в гавне скользи. Молодые вразбег, 'учёные', а к нему председатель вновь, с пребольшущим пардоном: дескать, тряхни мощой, а кто старое вспомнит... Он и тряхнул, пить бросил, раньше всех в трактор, позже всех с трактора, 'бескозырок' не гнёт впредь. В мае на Первое люди празднуют, вся огромная СеСеСеР, он пашет - да и под кустики, под 'треньсвистер' обедать. Трактор шумит-стоит в холостом ходу, лемех бликает... Снова пашет и, как министр какой, честь рукой даёт, а грачи следом свитой... С Марьей наладилось. Он любил её, Марью-то, и хозяйство вёл... Жили тягостно, Маленков облегчил им. А Хрущ опять поджал, чтоб мужик не куркулился. И при Брежневе чуть не так - расхититель. После Андропова оползла вожжа. Над избой, крытой цинком, встала антеннища, скот бродил неудобьями; огород - нет конца. И всё - он. А жена лишь стирать и детей следить. И вдруг кончилась. Схоронив, сел на пенсию, так как вспухло колено. Он добыл мерина, жил вдовцом; много пил: самогон, политуру, но также скот держал с огородом. Всё ради Марьи. Чистя хлев, он бубнил, что, пока он тут с овцами, пусть 'курям' задаст. На покосе божился ей, что и в этот год справились, а уж в новом 'посмотрим'... Лили дожди, шёл снег, отцветали черёмухи - и в другой покос он опять твердил, что у них всё 'по-старому'. Труд внушал не спиваться, быть Заговеевым, у которого, говорили бы, и хозяйство немалое, и силёнки. Дети уехали на завод во Флавск... После всем в их районе стали доплачивать за Чернобыль, чтоб пили водку - гнать 'нуклегниды'. Пьянством лечились; пили лечась то бишь. Пил и он вовсю, но и вкалывал. Запустил только женское: быт, постирку с одёвкой и в этом роде; образовались чёрная плитка, гнутые ложки, битое зеркало, одеяло с прорехами, пыль в углах. Засыпая, он спрашивал: умерла жена, что ли?
– и соглашался, что умерла давно, но проснувшись доказывал, что - жива и вот-вот войдёт в дом как встарь. Он доказывал, что жива его Марья, нынче, едучи и приветствуя сверстников. Он сидел в санях на одной ноге, а другая, больная, в валенке, - прямо.
Минул последний дом у околицы; дальше пустошь и Флавск за ней.
Он признался мне: - Выпить мчусь.
Нас мотнуло от улицы вверх, в поля, что весною распахивались в ряд с тем, что считалось 'дорога', кою вновь делали; летом ездили меж хлебов в пыли; в сентябре всё пахалось под зиму и трамбовалось; почвы твердели, оттепель разводила слизь, и Тенявино превращалось чуть ли не в остров; стужа крепила лёд, и вновь ездили; снег скрывал колеи, но машины снег мяли; только в февральские обложные заносы путь грёб бульдозер.
Днесь полей не было. Был пустырь в свалках с ямами и опорами ЛЭП, что давным-давно шла к мансаровским фермам. Здесь - радиация... Я, мать, брат набрались радов, зивертов, бэров там, где служил отец. Здесь же - след от Чернобыля; здесь теперь будет смерть либо новое человечество. Я уже мутант: я фиксирую трепет горниих ангелов, гад подвод-ных ход, прозираю ад с тартаром. И сказать боюсь о последствиях, что грядут вот-вот - еду в розвальнях, а ведь знаю, чем кончится. Мне бежать бы... вымереть проще, чем ждать что близится.