Русская жизнь. 1937 год (сентябрь 2007)
Шрифт:
Все в России становится на места, если помнить о том, что мы живем в мире ушедших в город селян. В их изрядно мутировавших, но все же - общинах, хищно громоздящейся вокруг супермаркета слободе, где извозчик с приказчиком нарядились «губернатором» и «предпринимателем» (а до того - офицером войск НКВД и первым секретарем). Смысл открытых процессов времен Дяди Джо открывается ровно в том же сословии. Мужички, как известно, любили изобличить вредителя дохтура, негодяя в пенсне, отравившего всех коров под предлогом лечения. Позже им был предложен спектакль с аналогичным сюжетом, только вместо коровы фигурировал поезд, пущенный под откос, подлый взрыв в цеху, полном девчат, и отравленный вождь. Двурушников горожан изничтожили с гневом священным и благородным. «Красный Царь и Святая Опричнина» свое дело сделали: их питомцы отныне повсюду - чиновники в баньке, клерки в банке, красотки, учителки, выпущенные из колоний строгого режима певцы и неведомые мне «спартачи».
Промзона, кстати, большей частью заброшена. Трактор и танк заржавели. Смысл цивилизации, существовавшей ради выплавки стали и чугуна, много лет как утрачен. Ее прямые наследники, выметающие остатки особняков во славу многофункциональной клоаки, также протянут недолго. Но и это не утешает. Что теперь можно поделать с этим хмурым, тяжелым, ровно серым пространством искусственных городов, неживой индустрии, армии ушастых сирот, с этой блочно-бетонной околицей мнимой деревни? Слушать разговоры про «выборы», «власти», «законы» смешно - ну, уйдет один пробивной и рукастый монтер, его сменит другой, вместо «верящего в будущее России» будет «русский с верой в будущее» или «будущий верующий», все одно. В любом случае радиоприемник, юмор, «семки», тетки в окошке, решительные мужички, безнадежного цвета забор и спецтерритория № 14 без крыши и окон останутся там же, где были. Везде. Дом с резными наличниками и яблоневый сад не воскреснут.
Делать нечего, нужно терпеть и привыкнуть. Но если бы я только мог воспринять все, что здравствует и процветает, - я любил бы, и радовался, и не причитал. Божий мир, даже реставрированный через снос с последующей реконструкцией, должен быть благ, и он благ, просто я не умею увидеть. Ведь Господь не прораб - все, что создано, даже лестница в общежитии и футбол, для чего-то существенного понадобилось Ему и должно нас устроить. Мне хотелось бы знать этот замысел - и за что так ужасно погиб дом и сад под настырным напором бетона. Я пытаюсь смириться и полюбить тот единственно данный мне русский пейзаж, каким его сделали до сих пор длящиеся тридцатые годы.
Но пока у меня ничего не выходит.
Дмитрий Быков
Матрица 37
Самоистребление - норма жизни
Главный пункт приговора Советскому Союзу - то, что он рухнул от крошечного горбачевского послабления после брежневского застоя, но устоял после хрущевского разоблачения. То, что СССР - покаялся за 1933-й, 1937-й и 1949 годы, простил сам себя и даже пережил период ни на чем не основанного оттепельного оптимизма.
А ведь организованный голод и репрессирование десятой части населения - в два приема, между которыми была еще война, - достаточный повод для революционного переворота в любой стране. У нас же разоблачение перегибов (так трогательно обозначались репрессии в учебниках истории и юбилейных постановлениях) вызвало небывалую симфонию народа и государства, оттепельный восторг с порывом благодарности к партии, нашедшей в себе силы покаяться.
Минуло 70 лет с начала Большого террора, но этот мрачный юбилей никем не отмечен. Вышел, правда, сериал Н. Досталя «Завещание Ленина», но он - к столетию Шаламова, по другому поводу, да и о другом. В 1937 году страна окончательно разделилась на тех, кто сажал, и тех, кто сидел: две эти армии стали численно сопоставимы. По самой грубой статистике, за время ежовщины (в 1937-м и 1938 годах) взяты полтора миллиона человек, расстреляны не меньше четверти этого количества. Такого размаха самоуничтожения не знала ни одна революция и ни один контрреволюционный реванш, если не считать камбоджийского опыта, в процессе которого был уничтожен каждый пятый. Но в Камбодже существуют музей Туол-Сленг, пусть и снятый с государственного финансирования, - вероятно, самый страшный музей мира - и мемориал на Полях смерти. В России нет ни одной экспозиции, посвященной эпохе массовых репрессий, даже и памятника настоящего нет: не считать же мемориалом Соловецкий камень. А какой музей мог получиться из Лубянки! Наверху выставка достижений советской власти от танка Т-34 до первого космического корабля. А внизу, в подвалах, полная и подробная хроника жертв, которыми эти достижения оплачены. Но в 1991 году было не до того, а потом Лубянка восстала, как Феликс из пекла. Когда-то эту строчку сочинила Новелла Матвеева, но кто же думал, что строчка окажется пророческой?
Массовые аресты, ссылки и казни бывали в истории почти любого народа; случались они и в новейшее время, не только в варварском средневековье. Уникальность России не в том, что с ней это произошло, и даже не в том, что это приняло такие масштабы (хотя и маоистскому Китаю времен культурной революции до них далеко). Уникальность в том, что сегодня мы вспоминаем об этом как о норме. То есть ничего страшного, так и надо было. Иначе не получается.
У нас- де была история, великая и в победах, и в ошибках. Самоистребление времен Гражданской -общая победа: каков масштаб! Самоистребление времен сталинского реванша - еще один рекорд. Все это теперь повод не для покаяния, а почти для гордости: эк же мы сами себя. Никто другой так не сумеет, кишка тонка. Многие всерьез утверждают, что иначе не выиграли бы войну, не мобилизовали население, не подняли отечество из руин… Все правильно, мы молодцы.
Эмма Герштейн описывает человека, которого палач следователь подвергал запредельным унижениям. Потом, в бериевскую оттепель, человека выпустили, и он встретил следователя на улице. Завернули в рюмочную. Следователь разоткровенничался: «Да я знал, что вы невиновны». Человек спросил: «А что же вы тогда меня две недели голодом морили, а потом тарелку супа сапогом придвинули, в этот суп харкнули и смотрели, как я его ем?» Следователь задумчиво ответил: «Знаете, увлекаешься…» Они мирно допили водку, никто из них в стакан соседа не харкнул, и разошлись почти дружески. Таких историй было много. И следователей своих встречали, и конвоиров, и доносчиков. Любопытная статистика: около 80% арестованных в годы ежовщины сели по доносам, по инициативе снизу. Расстрельные и арестные цифры не навязывали, а спускали в соответствии с творческой активностью масс. Активность развернулась такая, что из полутора миллионов арестованных миллион двести человек были оклеветаны соседями, друзьями, коллегами. По возвращении Юрий Домбровский встретился с тем, кто его посадил. Глянув в насмерть перепуганные глаза, сказал: «Да ладно, пойдем лучше выпьем». И выпили. «Убить я его не смог», - признавался Домбровский.
В чем тут штука? В патологической доброте Домбровского? Не похоже, особенно если вспомнить его стихотворение «Меня убить хотели эти суки…». Как во время войны тихие обыватели (говорят, прежде всего бухгалтеры) вдруг превращаются в героев-полубогов, несгибаемых и профес-сиональных вояк, так и во время репрессий люди толпы становятся профессиональными страдальцами и профессиональными палачами. Выбор - дело сугубо добровольное, но третьего не дано. А потом, когда все заканчивается, они опять просто люди и переглядываются в изумлении: что это было?
Пароксизмы самоуничтожения настигают нацию регулярно: раз в сто лет, иногда чаще. И это, в общем, норма; то есть так мы к этому относимся. У нас не история, а механизм воздержания от нее, гениальная система самосохранения. Тут кажущийся парадокс, но на поверку ничего парадоксального нет: чтобы сохраниться в неизменном виде, нужно периодически самоуничтожаться. Упрощать культуру, разрушать социальные институты, сокращать население. Вроде как подстричься, ничего страшного.
Где ужас, с которым читали «Архипелаг ГУЛАГ», где слезы, сквозь которые смотрели сцену из «Покаяния»: женщина, рыдая, обнимает бревно с последней меткой, вырубленной мужем? Где искреннее отторжение самой возможности многолетнего, истового, кафкианского бреда, выпавшего нам на долю? Сегодня тридцать седьмой год воспринимается массами как естественное звено исторической цепи. Разговоры о том, что с нами иначе нельзя, ведутся уже в открытую.
Самое интересное в русских репрессиях 1937 года - их абсолютная немотивированность. Каждый слой общества считал, что метят именно в него: крестьянство - что истребляют земледельцев, партийцы - что Сталин вырубает под корень ленинскую гвардию, даже чекисты - что арестовывают в основном чекистов. Про интеллигенцию нечего и говорить, она всегда воображает себя главной мишенью. На самом деле брали всех без разбору, вопреки каким бы то ни было критериям. У меня в «Оправдании» высказана догадка: не «потому что», а «для того, чтобы». (Кстати, сходная мысль посетила Александра Кожева.) Но и эта гипотеза, увы, несостоятельна, потому что приписывает смысл тому, в чем смысла нет. Во Франции уничтожали аристократию и противников террора, в Германии - евреев и коммунистов, в Камбодже - горожан с высшим образованием. Везде критерий наличествовал и соблюдался, только в России торжествовала непредсказуемость. Впрочем, один критерий был, чисто ситуационный: те, кто успел донести раньше, сажали тех, кто собирался донести позже или вовсе не хотел доносить. И это единственное осмысленное основание, разделяющее страну на два класса - сажающих и сидящих. Все прочие разделения в нашем обществе, по большому счету, условны. При первом же сигнале сверху социум принимается структурироваться по этому образцу, добровольно, радостно, с опережением. Плюхается в привычное болото оргиастического самоистребления. Одним играть врагов народа, другим изображать его слуг. С полным сознанием обоюдного вранья. Сейчас уже и играют-то спустя рукава, третий сорт не брак. Даже особо не заморачиваются поиском доказательств, инсценировками, разветвленными теориями заговора: да, Вышинский старался, но он был романтик, а мы теперь прагматики. Нам главное - результат, а процесс - тьфу.