Русская жизнь. 1937 год (сентябрь 2007)
Шрифт:
– Да нисколько, так отдаю. Это только если кто сам предлагает десятку или пятерку, беру иногда. А вообще всегда так отдаю.
VIII.
В прошлом году приходили люди из районной администрации, предлагали оформить участок в собственность. Алексей отказался: «Мне собственности не надо, я сам собственность Божья». А когда ему сообщили, что он рискует однажды обнаружить на своей опушке строителей, которые начнут возводить какой-нибудь коттеджный поселок, рассмеялся визитерам в лицо: какие, мол, коттеджи в этой дыре. Но если землю все-таки отнимут, переберется поглубже в лес: будет уже проще, чем десять лет назад.
– А к людям точно не вернусь. Я им не нужен, они мне не нужны. Никакого конфликта, все так, как и должно быть.
В Отрадном Алексея знают все, но в гостях у него бывают немногие: священник, участковый (с участковым особой дружбы нет, просто ему по должности положено) и пожарный. Китель и брюки как раз подарок пожарного. Еще была шинель, но Алексей ее порезал на портянки.
IX.
Безымянная
X.
Чем приветливее взгляд Алексея и чем веселее его голос, тем осязаемее становится ощущение неприятной тайны, которая у этого человека наверняка есть. Бывший милиционер, отшельником живущий в лесу, - идеальный герой фильма ужасов. Допустим, пять студентов, трое парней и две девушки, едут в Углич. Ночью на пустынной дороге машина глохнет, парни по очереди ковыряются под капотом, но все без толку. Одна из девушек вдруг замечает под кустом нечто белое. Ну конечно, банка молока. Пьют молоко, идут по тропинке в чащу. Видят избу, баню, поленницу. Заглядывают в окошко избы, а там…
Золотая пуговица с двуглавым орлом отражается в зрачке испуганной студентки. Запекшаяся кровь на граблях. И орехи, орехи.
Пруд вычищен. Алексей, не одеваясь, идет с граблями к стогу и, чтобы согреться, ворошит сено. Короткий член подрагивает в такт движению граблей. За орешником заливается собака.
Аркадий Ипполитов
Чемоданы Курта Швиттерса
Прорыв в космос коммунизма
Пролог
Мой дед был писатель. Вообще-то это его никак не характеризует, так как то, что он был писатель, знал только он. Близкие (у него их было крайне мало) тоже знали, что он считает себя писателем, и этим практически исчерпывалась его писательская деятельность, а также мера его известности. Я помню, - видел я его всего один раз, когда мне было шесть лет и меня отправили на мучительный месяц к бабке с дедом в большой провинциальный город, где они жили, - что он вставал рано утром, садился за машинку и часа два на ней стукал, в семейных синих трусах и мятой майке, обтягивающей его внушительное брюхо. Затем он готовил завтрак, обед и ужин, слонялся целый день по квартире все в тех же семейных синих трусах и иногда выходил в магазин, для этого надевая обширные тренировочные штаны. Так я его и запомнил, и до сих пор он в моем сознании встает как олицетворение эпохи позднего Хрущева - раннего Брежнева, эпохи моего детства, которое я ненавижу.
Кроме того, что он был писателем, он еще был мужем моей бабки, советской стервы и доктора исторических наук в педагогическом институте большого провинциального города. Она была сухая, очкастая, долговязая и объездила весь мир, от Кубы до Австралии, по каким-то своим коммунистическим путевкам-командировкам. Когда мне было пять лет, из одной из своих поездок она привезла для меня бежевое пальто, запомнившееся мне очень хорошо, так как я меланхолично сжевал у него воротник во время прогулок, за что меня сильно отругали. С сожранным воротником я и впитал тягу к западной культуре, так что бабка все же поучаствовала в моем воспитании; вторым ее подарком, последовавшим еще через пять лет, была рекламная брошюра о Вене, до сих пор мною хранимая, с фотографией ежегодного бала в венской Опере. Оказавшись в Вене много лет спустя, я понял, что она взяла ее в гостинице, и тогда же понял, что в глубине моего подсознания дед и бабка олицетворяли для меня советскую родину, неизбывно отягощая это подсознание ощущением летней жары, подчеркнутой синевой сатиновых трусов, неопрятностью хрущевской квартиры, которой придавали интеллигентность полные собрания сочинений Маркса, Плеханова, Ленина и Драйзера, продавливавшие полки, и полной невозможностью вырваться за пределы пустыря, поросшего лебедой и золотыми шарами и располагавшегося за домом, где я должен был гулять.
Впрочем, позже, вскоре после Вены, я понял и то, что с моей советской родиной не все так просто. Дед все же был автором одного романа, написанного им в конце 20-х и затем уничтоженного, роман назывался «Рот фронт», о немецком рабочем движении. Дед, оказывается, ездил в Германию для сбора материалов и там общался с немецкими леваками и вообще был надеждой пролетарской прозы. В 29-м это общение уже никоим образом не приветствовалось, гранки романа пошли под нож, и моя сообразительная бабка, загодя почувствовав, куда дует ветер, моментально убралась из Москвы в провинцию на кафедру истории в пединститут, а деда отправила на Дальний Восток в действующие войска, где он даже поучаствовал в разгроме Квантунской армии. Все расправы над германскими шпионами благодаря этому их миновали, бабка стала звездой местного значения, уважаемой идеологиней, пишущей удивительно бездарные методички. Дед вернулся только в конце 40-х, застав бабку беременной моим дядей. Отец же мой был отправлен в общежитие в Москву в четырнадцатилетнем возрасте и, как я знаю, с тех пор не сказал бабке ни слова. Он вообще очень мало говорил.
Дед признал новенького сына, вышел на пенсию и зажил жизнью Мастера около своей Маргариты. Месяц этой жизни я наблюдал в шестилетнем возрасте, так как потом видел бабку только мельком и перед самой ее смертью, когда был выгнан из комсомола, получил от нее письмо с уведомлением
Ignis
«В геенне пламя нашей науки», In Gehenna Nostrae Ignis Scientiae, - гласила подпись под старой гравюрой, изображавшей дородную Семелу на пылающей кровати, широко расставившую ноги и явно испускающую дух, в то время как стоявший рядом Меркурий запустил ей руку в вагину, вытаскивая наружу эмбрион чрезвычайной уродливости. Грязная и рваная гравюра была сплошь наклеена на лист картона, а вокруг нее располагались различные, на первый взгляд хаотично разбросанные вырезки из книг на латыни, иврите и других экзотичных языках. По-разному повернутые и перевернутые, состоящие то из нескольких фраз, то из одной заглавной буквы, они образовывали причудливый орнамент, потом вдруг составлявший стройную композицию. Где-то поверх текста или на пустых местах между вырезками оказывались вписанными отдельные слова, причем чаще всего повторялись названия трех городов, Праги, Милана и Лиона, европейских столиц черной магии, с бесконечными вариациями шрифтов и правописаний. Тексты, насколько я мог понять, мешали старые алхимические трактаты о силе огня с выдержками из учебников химии и физики, астрономическими таблицами, исследованиями солнечных лучей. На втором листе из того же чемодана вырезки из учебников по истории рассказывали об аутодафе, с изображениями осужденных в длинных балахонах и колпаках, корчащихся на кострах крошечных фигурок, старой ведьмы, вырезанной по контуру из репродукции известной картины Бальдунга Грина. Потом шли листы с вулканами, с рассказами о самосожжениях, среди которых привлекал внимание текст на русском из дореволюционной газеты, о хлыстах, с изображениями старых и новых пушек, артиллерийских взрывов и столкновений комет. На одном листе четко было написано выразительным шрифтом ар-деко по-немецки: «„Чистота“ и „огонь“ на санскрите обозначены одним словом», - а далее следовали различные рассуждения о пытках огнем и история жены брамина, сжигающей себя на погребальном костре мужа. На другом, под абзацем, вырезанным из De bello Gallico Юлия Цезаря и повествующим о том, как друиды в плетенках из ивовых прутьев сжигали людей и животных, следовали различные описания ада на всех языках, центральным из которых был кусок из Данте. Заканчивалось все утверждением «Брахма есть огонь», Марсом, Моисеем, Илией, архангелом Михаилом с пылающим мечом, рассуждением о сошествии Духа Святого в виде огня на апостолов и английским текстом о том, что знак Ян мужественен, светел и беспощаден. Внизу готической вязью от руки было подписано: «И вышел другой конь, рыжий; и сидящему на нем дано взять мир с земли, и чтобы убивали друг друга; и дан ему большой меч».
Aqua
Гравюра, украшавшая первый лист этого чемодана, изображала тонущего Леандра, увлекаемого в бездну наядами под управлением Нептуна, и вдалеке - Геро, прыгающую с башни в пучину моря, с подписью: Album Quae Vehit Aurum, «То несет белое золото». Геро неуклюже перевернулась в воздухе вверх тормашками, и на плечи ей была приклеена фотография с головкой модной толстощекой девицы в аккуратной стрижке и маленькой шапочке. Вокруг роились мелкие, набранные петитом сообщения из газет всего мира об утопленниках, причем около каждого карандашом оказалась методично проставлена дата. Следующий лист повествовал о кораблекрушениях, и середину его занимал быстрый и схематичный набросок огромного разломанного корабля, погружающегося в воду, с подписью большими буквами TITANIC. Вокруг корабля были разбросаны мелкие точки, отмечающие тонущих. Центр другого листа занимал большой кусок греческого текста, видимо, платоновское рассуждение об Атлантиде, вокруг которого группировались на совсем уже не ясных мне языках каллиграфически выписанные фразы и абзацы, из которых единственной более-менее читаемой была латинская строчка из Овидия о Тритоне, всплывшем после потопа. Отдельными сюжетами послужили Ганг, Янцзы и Амазонка с их картографическими портретами, покрытыми штриховкой, отмечающей разрушения, и целыми историями с миллионами жертв от древности до наших дней. Поверх одного листа из угла в угол шла надпись Die heilige See, а под ней, набегая одно на другое, сообщения о преследовании еретиков. В нижнем левом углу стояла строчка из Евангелия от Иоанна: «…кто жаждет, иди ко Мне и пей». Воды горькие, воды мертвые обозначались Мертвым морем и исследованиями глубин океана, перемежающимися цитатами из книг пророков Исайи и Ионы. Черно-белая фотография с картины Каспара Давида Фридриха «Корабль во льдах» была подписана триграммой k?an, означающей бездну, и сопровождалась рассуждением о том, что вода - стихия холода и женственности, мрака и тишины, взятым из китайской философии. Затем следовала оппозиция - рассуждение о том, что вода есть жизнь, стихи о ливнях и хлябях, набросок какой-то пустынной местности с вырастающим прямо из нее словом DER SUMPF («Болото») и под ним - рисунок матки и схема пребывания зародыша в плаценте во время внутриутробного развития. Заканчивалось же все картинкой с «Потопом» Леонардо да Винчи и подписью: «Я взглянул, и вот, конь белый, и на нем всадник, имеющий лук, и дан был ему венец; и вышел он как победоносный, и чтобы победить».