Русская жизнь. Бедность (февраль 2008)
Шрифт:
– Я родился в Петербурге в 1895 году, так что, когда началась революция, мне было 22 года. За несколько месяцев до того я женился, а в самый момент революции был болен. Я заболел еще на Рождество очень тяжелой болезнью, стрептококковым заражением крови, и когда началась Февральская революция, я еще лежал в постели. Но уже поправлялся. И помню, выглядывая из окна, видел, как по Каменноостровскому, где мы жили, проезжало много автомобилей с солдатами, которые висели на подножке или лежали на крыше автомобиля с винтовками. Это была единственная картина революции, которую я помню. Но меня тогда уже удивляли разговоры, очень скоро ставшие готовой формулой, что это бескровная революция. Все-таки кровь кое-какая пролилась. Главным образом это была кровь городовых, полицейских, которых, как известно, Протопопов посадил на крыши домов. Их потом с крыши снимали
– Наверное, семья влияла на ваше восприятие революции?
– Моя семья была средне-зажиточной. У моего отца было два дома в Петербурге. Когда-то у него было коммерческое предприятие, но оно закрылось еще до моего рождения. У нас была дача в Финляндии. Политикой в нашей семье никто особенно не интересовался. Отец читал «Новое время», но я, с тех пор как стал студентом, читал «Речь», не потому, что больше сочувствовал политическому направлению «Речи», а потому, что в «Речи» литературный отдел был гораздо лучше, и в целом это газета была более культурная. Но большого сочувствия тому режиму, который у нас был до революции, большой к нему привязанности я никогда не испытывал. Но и революция меня не очаровала. Я не испытал того увлечения Февральской революцией, которое вокруг меня испытывали многие. Даже люди, казалось бы, совершенно неподходящие для этого, которым полагалось бы быть консервативными, они все-таки восторгались, были большими оптимистами, считали, что дальше все пойдет очень хорошо, воевать будем гораздо лучше, чем при царском режиме. Так я не думал. И вообще я был крайне удивлен, что Временное правительство не заключает сепаратного мира. Я подумал, что если вы хотите теперь устраивать Учредительное собрание, строить совершенно новую внутреннюю политику, то как же при этом еще и вести войну? Но большинство вокруг меня таким взглядам совершенно не сочувствовало.
– А какие у вас и у тех людей, которых вы знали, были претензии к старому режиму?
– Недовольство, я думаю, было главным образом вызвано историей с Распутиным и военными неудачами, которые, конечно, очень многих тревожили и вообще как-то оскорбляли национальное самолюбие. Мой отец, хотя был немецкого происхождения, родился в России, был русским патриотом; его это очень беспокоило. Но, с другой стороны, убийство Распутина произошло при таких обстоятельствах, которые вызвали тревогу. Отец моей первой жены Иосиф Иосифович Новицкий был когда-то товарищем министра - сперва Витте, которого он в высшей степени почитал, а потом Коковцева. К моменту революции он был членом Государственного совета. И вот он переживал очень сильно убийство Распутина, как раз к началу революции он заболел, и в первые дни Февральской революции он умер. У него, правда, было не очень здоровое сердце, но возможно, что кончина была ускорена его волнением, что теперь будет, и так далее.
– Где вы учились?
– В немецкой школе. В Петербурге было четыре немецких школы, я учился в Реформаторском училище, где было очень много русских, но там все преподавалось на немецком языке, кроме русской истории, Закона Божьего и русской литературы. Поэтому я лет в 15-16 очень хорошо знал немецкий. Дома у нас всегда говорили по-русски, и первый мой иностранный язык был не немецкий, а французский, которому я научился еще до школы.
В 1912 году я поступил в Петербургский университет на историко-филологический факультет, историческое отделение, которое окончил в 1916 году и был сразу оставлен при университете по кафедре всеобщей истории Иваном Михайловичем Гревсом. Поэтому я не попал на войну, меня не призвали. Сперва потому, что я был студент третьего курса и единственный сын, а потом потому, что я был оставлен при университете.
– Какие настроения царили в то время в студенческой среде, как там относились к войне, монархии, Февральской революции?
– Студенческие настроения были очень разные, но я мало что могу об этом сказать. В политической жизни студенчества я никакого участия не принимал. Но уверен, что война на всех произвела сильное впечатление; на меня лично очень сильное. Я думал, что эта война будет затяжная. Хотя много было и оптимистов. Один приятель моего отца решил отращивать себе бороду и сбрить ее только когда русские войска войдут в Берлин. Этого он не дождался. Но другой человек, которого
– А как для вас протекло время между Февральской и Октябрьской революциями? Не могли бы вы рассказать о тех настроениях, с которыми сталкивались?
– В феврале и марте еще, кажется, верили, что Временное правительство сумеет твердо себя поставить, устроить Учредительное собрание или какие бы то ни было выборы в кратчайший срок. Я думаю, как и многие, что ошибкой было непременно устроить эти выборы по каким-то самым усовершенствованным правилам, от этого они очень отсрочились. Второй период такого прилива оптимизма был, когда Керенский пришел к власти, и когда казалось, что он сумеет заставить своим красноречием наших солдат опять воевать. Я был не очень оптимистичен ни в первом случае, ни во втором, но вокруг меня многие - несомненно.
– А кроме Керенского кто еще был героем того времени?
– Было много популярных людей. Родзянко, например, Милюков, хотя к нему всегда отношение было смешанное, вероятно, вызывавшееся отчасти просто человеческими его чертами. Он был человек скорее холодный и рассудочный, и это многих от него отталкивало.
– А когда в первый раз вы услыхали фамилию Ленина и вообще почувствовали, что есть большевики с какой-то программой?
– Я думаю, что это случилось для меня не раньше мая 1917 года. Но это - по моему политическому невежеству. Но вообще я думаю следующее. Теперь в Советском Союзе изображается дело так, что роль партии большевистской и социал-демократической партии была всем очень заметна, начиная с 1905 года. Это совершенно неверно. Я помню очень хорошо, что имени Ленина никогда не слышал до 17-го года. Потом его стали преследовать, тогда об этом везде писали, но осведомленность моя лично была очень слабая во всех этих делах.
– А что вы можете рассказать про лето 1917 года? У вас остались в памяти какие-то картинки, разговоры?
– После моей болезни мы поехали с женой в Крым, в Симеиз, и там прожили два с половиной месяца. А потом, в начале лета, вернулись в Петербург и сразу отправились в Финляндию, где была дача моих родителей, и там прожили все лето, а после этого осенью, как раз накануне Октябрьского переворота, я откомандировался в Пермский университет, потому что тогда уже начались некоторые затруднения с продовольствием. И я решил, что в Перми, во вновь основанном университете, где как раз были мои друзья, в том числе тот самый профессор Отокар, - что там можно будет спокойно заниматься, готовиться к магистерским экзаменам. А что будет дальше - одному Богу известно.
В Перми революция произошла так же, как и во всех других местах, но Октябрьский переворот там пережили довольно мягко. Не было никаких особенных арестов, не говоря уж о расстрелах, и, собственно, город жил очень патриархальной, провинциальной жизнью еще и следующий год, и еще год, пока во время гражданской войны не наступил голод, а потом Колчак пришел и занял Пермь. Но не надолго, на полгода, потом он стал отступать. Причем тогда Пермский университет был, по распоряжению его правительства, эвакуирован и отправился в Томск, где я прожил с лета 19-го года до марта 20-го. После чего вернулся в Пермь. Съездил в 20-м году осенью в Петербург и застал там уже кончающийся голод. Мне рассказывали тогда, что, например, знаменитый востоковед Тураев, лекции которого я слушал, просто за эту зиму умер с голоду. А академик Шахматов тоже умер, но не от голода, а от того, что таскал дрова на пятый этаж дома, где он жил.
– Вы сказали, что в Пермь Октябрьская революция пришла с запозданием. Какой она вам запомнилась?
– Я это очень смутно помню именно потому, что это произошло как-то тихо и без особенных потрясений, и только постепенно тамошний отдел ЧК начал совершать разные расследования. Но я думаю, что это было в 18-м - в начале 19-го года. Тогда подвергся обыску мой друг профессор Отокар, потому что он писал книгу по истории старо-французских городов, которые, как известно, назывались коммунами, и вот когда в рукописи его люди из ЧК, которые совершали обыск, увидели слово «коммуна», это им показалось крайне подозрительным, они решили, что это какое-то контрреволюционное сочинение, и он просидел в тюрьме недели две, пока они это разбирали.