Русская жизнь. Бедность (февраль 2008)
Шрифт:
Пожалуй, только в советской литературе аристократизм, богатство, даже элементарная состоятельность стали признаками героев отрицательных, подозрительных и несимпатичных. Возникли надменные молодые аристократы, баре, сынки и дочки зарвавшихся совслужащих, и вместо того, чтобы любоваться их легкостью, милосердием, мягкостью, незацикленностью на земных благах, духовным аристократизмом и проч., советская литература принялась глядеть на них с задавленной нищенской завистью, с реваншистской злобой. Вот почему репрессии не вызывали массового протеста: это был не национальный, как хотелось бы некоторым, а социальный реванш. Низвергали ведь тех, кто жил слишком хорошо. Заелись. От масс оторвались. И эту черту родного народа, а точней, того страшного мутировавшего сообщества, которое было когда-то народом, очень хорошо запомнили тогдашние дети советской элиты,
Ненависть к богатым только за то, что они богатые, вообще признак дурного вкуса (как и уважение к ним за то же самое). Русская литература никогда не считала имущественную бедность основополагающей чертой персонажа, всегда рассматривала ее как побочную; ведь из нее всегда можно выбиться! (Так она думала, и не без оснований: в России XIX века социальные лифты заработали вовсю, работали бы и лучше, если б не тупоумное трусливое охранительство, развившееся при Александре III). А если кто и не выбивается, так ведь «бедным» в нравственном смысле быть вовсе не обязательно! Русская литература отлично понимала разницу между «бедным» и «нищим духом». Ведь нищий - это тот, кому нечего терять. Это в некотором смысле полубог: «Только размер потери и делает смертного равным Богу», заметил Бродский вполне в христианской традиции. Но «бедный духом» - это совсем другое дело. Бедный - это тот, у кого что-то есть, что-то последнее: шинелка, Варвара Алексеевна, и он жалко цепляется за это свое последнее, и оно, конечно, отнимется. А нищий тот, у кого ничего нет: свободный бродяга, чья свобода не переходит в гордыню. Нищий - это отец Сергий, у которого хватает смирения принять милостыню проезжего француза. Нищий - одинокий странник, который никому ничего не должен. Достичь такого душевного состояния и значит унаследовать Царство небесное. И к нищим русская литература традиционно благоволила - взять того же отца Сергия. Нищие, странники, калики перехожие, народные певцы, бродяги, даже и горьковские босяки - это совсем не «бедные». Бедный - это жалкий чиновник, ничтожный переписчик, скромнейший Макар Девушкин; бедный - тот, кто изо всех сил вцепился в свою бедность и ни к какому другому статусу не способен, потому что перемена участи для него страшна, как любая перемена вообще, вплоть до погодной. Он может быть только бедняком, и все содержание его жизни составляет шинель либо недоступная девушка напротив. При виде его можно умилиться, но несколько брезгливо. И потом… у него все-таки слишком жесткая выя и мускулистые руки, которые он натренировал, бесперечь вцепляясь в шинель.
Русская литература не любит бедности. Она любит либо бесконечное богатство, которое иногда все-таки делает человека сверхчеловеком, - либо столь же сверхчеловеческую нищету, последнюю степень свободы. Только утратив все, за что цепляешься, ты взлетишь.
А просто человека русская литература не любит. «Здесь, на горошине земли, будь или ангел, или демон, - а человек… иль не затем он, чтобы забыть его могли?»
Бедный Раскольников. Если б он бросил свою каморку и пошел странствовать - он бы просто не заметил старухи и сразу снял бы для себя вопрос, тварь ли он дрожащая или право имеет. В России право имеет только тот, у кого ничего нет - или тот, кому ничего не нужно.
Борис Кагарлицкий
Периферийная империя
Всегда на пороге
Вылететь из аэропорта Курумоч было совершенно невозможно. Туман парализовал воздушное движение. Впрочем, здесь это обычное дело - какой-то очень умный человек догадался устроить взлетно-посадочную полосу в ложбине, которая заволакивается туманом регулярно.
Ждать погоды не было никакой возможности. На вопрос о том, долго ли продлится нелетная погода, местные философски отвечали: может, и скоро распогодится… а может, вообще… Это загадочное «вообще» наводило на грустные мысли. Но в Москву надо было все же возвращаться.
Сдав билет, я поймал такси и направился на железнодорожный вокзал Самары. Как только машина въехала на улицы города, она чуть не провалилась в яму. Это было хуже, чем на сельской дороге.
«У нас в Самаре самые плохие дороги в России!» - провозгласил таксист,
«Ну, с этим многие города могут поспорить», - возразил я.
Таксист обиделся. «Нет. Хуже, чем в Самаре, не бывает. Таких ям и выбоин, как у нас нигде нет! Ни у кого!»
Таксист был, разумеется, не прав. Но как это по-русски - гордиться самыми большими ямами…
У нас вообще порой непонятно, когда мы гордимся, а когда жалуемся. Первое легко превращается во второе, и обратно. В этом смысле философы, публицисты и общественные деятели недалеко ушли от самарского таксиста. Мы то и дело слышим, какая у нас несчастная страна. Самая ужасная, дикая, бедная, отсталая. Но тут же - порой из тех же уст - звучит другая тема: самая крутая, самая могучая, выдающаяся, передовая, страна будущего, страна размаха и возможностей… Общее в обоих рассуждениях будет только одно - «самая, самая».
Самооценка русского идеолога временами выглядит совершенно шизофренически. То, что в одном повествовании предстает как торжество высокого духа, для другого рассказчика выглядит примером убожества. Тезис о «внутренней свободе» дополняется повестью о «прирожденном рабстве». Завистливое восхищение «Европой» и «Западом» плавно переходит в самоуверенные и наглые заявления о собственном превосходстве, обезьянье заимствование сменяется самолюбованием и агрессивными криками о том, что нам никто не нужен, мы сами себе образец и вообще у нас особый «русский путь».
Мы то ползаем в прахе, то «встаем с колен», но почему-то все время ощущаем себя в промежуточном, полусогнутом положении.
Так все же, мы богатые или бедные? Передовые или отсталые? Мировая империя или захудалая провинция? Нет, можно, конечно, примирить противоположности мещанским резонерством - мол, с одной стороны, с другой стороны. Или ссылкой на диалектику. В одно и то же время и так, и вроде бы этак. Правильные будут рассуждения. Только эмоционально неудовлетворительные. Ибо вся суть в нажиме на слово «самая». Соединение крайностей. Перепады оценок. Воплощенное противоречие.
Однако давайте попробуем выглянуть за пределы русского мифа, вернее, двух русских мифов, которые уже два столетия умудряются сосуществовать, нередко в одних и тех же головах. У России есть определенное место в мировой экономической системе и, соответственно, в мировой истории. Это место определяет и драматизм истории, и противоречивость сознания.
Русский идеолог и общественный деятель привык сравнивать «Отечество» с «Западом». Результат этих сравнений может быть позитивным или не очень, но объект сравнения остается неизменным. Значит, по умолчанию, Россия воспринимается как часть Европы. Причем даже теми, кто на идеологическом уровне это с пеной у рта отрицает. Книга Николая Данилевского «Россия и Европа», ставшая своего рода классикой российского антиевропеизма, представляет собой просто классический образец европоцентристского мышления, при котором весь остальной мир не удостаивается даже серьезного упоминания, не говоря уже о размышлении. Европа обижает Россию тем, что не принимает ее полностью - такой, как она есть - в свой состав. Европейское сознание по отношению к «этим русским» так же двусмысленно, как и наше по отношению к «ним». Какая же без нас европейская история? Как можно представить европейскую литературу без Толстого, Чехова и Достоевского? Однако все же русские какие-то другие. Поляков снисходительно и неискренне признают «своими». Румынов и жителей Балкан стараются не замечать. Относительно турок спорят. Русских объявляют «загадочными», «особыми» и на этом успокаиваются.
Между тем, если объектом сравнения для России выступает не Западная Европа и, с некоторых пор, Северная Америка, а весь остальной мир, легко обнаруживается, что отечественная история, политика и экономика смотрятся не так уж плохо. Даже ужасы сталинского тоталитаризма оказываются далеко не столь чудовищными, если сравнить их с повседневным кошмаром, в котором вот уже триста лет живет большая часть остального человечества. Русских крепостных крестьян били батогами, но не возили штабелями в трюмах кораблей, как африканских негров во времена рабства. Голодомор, который регулярно повторялся в Британской Индии, заставляет померкнуть все рассказы о бедствиях советской коллективизации. Русский бунт кажется западноевропейским карнавалом по сравнению с кровавыми восстаниями, регулярно потрясавшими Китай. Да и наш авторитаризм отнюдь не является чем-то уникальным и специфическим. Запад тоже исторически не чужд авторитаризма. Демократия в современном смысле слова имеет не слишком длинную историю.