Русская жизнь. Потребление (январь 2008)
Шрифт:
– Может быть, у вас остались воспоминания, что думали о революции Блок, Бунин, те люди, с которыми вы близко были знакомы? Как они говорили, как менялось их настроение?
– У Бунина есть книга «Окаянные дни». Это сплошной дикий вопль его против всего этого.
– А как он относился к Февральской революции?
– По-моему, тоже плохо. Он очень рано уехал на юг. В самом начале революции.
– А Блока вы встречали после Февраля?
– Да. Он приезжал в Москву, он очень был подавлен, он и болен был, и мрачен, был разочарован в революции. В то же время он с ними много работал, и они его считали своим. «Двенадцать» я помню отлично, на меня очень тяжелое впечатление произвела эта поэма в 1918 году. «В белом венчике из роз впереди Иисус Христос». И ведет за
– А вы Пастернака знали хорошо?
– Он у меня был в Москве, приносил мне рукопись. Он гораздо моложе меня, и он принес мне как старшему писателю свою рукопись, которая, я помню, мне сразу понравилась, и он сам на меня хорошее впечатление произвел.
– А какая это рукопись была?
– Я думаю, что это «Детство Люверс». У него такая есть книжка. Это какие-то отрывки были. Помню, что там об Урале было. Но это не был еще «Доктор Живаго». И вот в последние годы у меня с Пастернаком возникла переписка. Началась она случайно. Оказалось, что мы с ним родились в один и тот же день, только разница в годах. Вот я ему написал. Во-первых, я прочел его роман жене вслух, мне очень понравился этот роман. Вот я об этом написал, и еще написал, что мы с ним родились в знаменательный для русской литературы день: в 1783 году в этот же день родился Жуковский, в 37-м году в этот день был убит Пушкин, в 81-м в этот же день умер Достоевский. Это 29 января по старому стилю, 11 февраля - по новому. Он говорил, что на него это произвело большое впечатление. Потом он мне книги свои присылал, я ему посылал свои книги. У меня есть его письма, такие пылкие, он вообще был пылкий очень человек и горячей души, страстной души.
– Кого вы считаете действительно большими писателями в России после 17-го года?
– Пастернака я считаю настоящим большим писателем. Но есть просто талантливые. Паустовский, например.
– Я хотел вас попросить рассказать немного о Каменеве.
– Собственно, в Московском университете я его почти не знал. Просто мы учились в одно время. А потом уже, во время лавки писателей и во время нэпа, в Москве был Союз русских писателей. Тоже один из парадоксов революции: в нашем Уставе было сказано, что ни одного коммуниста не может быть в этом Союзе. И нам позволяли. Дали даже особняк Герцена нам. Но до поры до времени. Потом выгнали, конечно, всех в 22-м году, к осени, когда выслали все наше правление. А мы с женой в 22-м году в июне уехали. А Каменев в это время был председателем московского Совета рабочих депутатов, который помещался на Тверской в доме генерал-губернатора бывшего. И обыкновенно меня отправляли туда ходатайствовать за разных заключенных, высланных. Так как знали, что Каменев со мной немножко знаком, и вообще Каменев ко мне очень прилично относился. Я ничего не могу сказать, принимал меня он очень любезно, и что мог, он делал. Далеко не все. Бывали просто случаи нелепые. По недоразумению кого-то арестовывали. Был, например, случай такой, что арестовали писателя Соболя в Одессе. Меня просили заступиться, и я пошел к Каменеву. Он говорит:
«- Соболь?
– Да.
– Что он такое там сделал?
– Ничего особенного. Он эсер был.
– А что, он хорошо пишет?
– Ничего.
– Нет, пускай посидит все-таки».
У них уже вырабатывалась известная развязность. Но он среди них был все-таки… Он же сам погиб, его же расстреляли. В сущности, за то, что он не был зверем.
– А с Луначарским у вас уже не было никаких связей?
– Гораздо меньше, чем с этим, на всякие его чтения я не ходил. Один раз я только был в Кремле на собрании, где были представители Союза писателей. Но это было что-то незначительное.
– А в вашем Союзе кто был?
– Бердяев, Осоргин, я, Айхенвальд, критик, Муратов - писатель по вопросам искусства, Эфрос Абрам, Грифцов. Нас было 30-40 человек, может, немного больше.
– У вас была возможность издавать то, что вы писали?
– Никакой. Мы иногда писали от руки свои собственные небольшие книжечки, именно в ту эпоху, когда я служил в Лавке писателей, и эти книжечки продавали. Но это, конечно, можно было дать отдельный рассказик или несколько стихотворений. И Белый нам что-то написал, что-то продали. Один экземпляр лавка оставляла себе. И вот Осоргин Михаил Андреевич, который был большой книголюб, собрал целую коллекцию этих маленьких книжек и в Румянцевский музей отдал, теперешнюю Ленинскую библиотеку в Москве. Я переписываюсь с некоторыми литературоведами в Москве, но они не могут раскопать собрание этих маленьких рукописей, которое иногда даже украшено рисунками самих авторов.
– А по сколько же вы их продавали?
– Не помню. Тогда фунт масла стоил пять миллионов.
– А Пастернак был?
– Нет, Пастернак был более левого уклона. Он тогда дружил с Маяковским и с другими очень советскими персонажами. А мы ведь были антисоветские.
– А в то время были какие-нибудь литературные вечера, выступления?
– Бывали. Были даже такие кафе, но подозрительные, и там выступали разные имажинисты, футуристы, это были вечера со скандальным оттенком. В этих делах я никакого участия не принимал, но раз меня пригласили коммунисты в Дом печати. Среди коммунистов были некоторые такие, которые ко мне по литературной линии относились довольно хорошо. Они считали, что те писатели, которые сейчас живут в Москве это все-таки не враги. И вот меня пригласили, чтобы я чего-нибудь прочел, а мне деньги были очень нужны. Вот я явился в Дом печати. Был удивлен. Мы жили в убогой обстановке, а там было тепло, светло, можно было стакан чаю с вареньем, с бутербродами получить. Я себе мирно перед началом чтения сидел и утешался, как монахи говорят, этим чаем. А рядом со мной сидели двое каких-то типов. Один в такой фригийской шапочке времен Робеспьера. И вот один другого спрашивает: «А кто сегодня будет читать?» И тогда тип в шапочке отвечает: «Известный мерзавец Борис Зайцев».
– А как ваше выступления прошло?
– Совершенно благополучно, к моему крайнему удивлению. Это было какое-то частное мнение этого типа. А потом, напротив, я читал вещи для них совершенно неподходящие - «Рафаэль», у меня был такой рассказ. Именно из жизни Рафаэля. Я прочел этот рассказ. Эпиграфом к нему была какая-то строчка из молитвы. Я прочел и никто ничего… Вообще слушали очень внимательно, очень почтительно. Потом прения. Я думал, что вот в прениях они-то мне и наложат. Но ничего подобного не произошло. Ораторы говорили очень сдержанно. Смысл общий был такой, что это не наш человек, конечно, но все-таки порядочный человек и умеет писать. Я получил 15 миллионов за это чтение. Все-таки кое-что можно было на них съедобное купить.
Предисловие и публикация Ивана Толстого
* ДУМЫ *
Дмитрий Быков
Сила вещей
Гаджеты, которые служат и которые хозяйничают
Вещь в русской литературе - да и в истории, ибо это связано, - проходит через три диалектических стадии: утверждение - отрицание - реванш. Мстит она страшно, постепенно вытесняя все остальное.
Это примерно как с отвергнутой в молодости любовью, которая потом властно напоминает о себе, заставляя все порушить к чертям: в юности ты еще мог ей сопротивляться, но в зрелости силы не те. Я знал много семей, разрушенных такими возвращениями. Классическая история: по молодости лет был безумный роман, герой почувствовал в героине серьезную разрушительную силу и вовремя смылся, потом затосковал по небывалым физическим ощущениям, надежный брак надоел, - он начинает искать былую возлюбленную, находит ее, как правило, в полном ауте, поскольку при ее стратегии ничего другого ей не остается, она рушит все вокруг и в конце концов себя. Поднимает ее из праха. Воссоединяется. Тут-то она сжирает его и все, что у него есть. В литературе, насколько я знаю, эта ситуация описана считанные разы, потому что слишком болезненна; нечто подобное можно найти в «Бремени страстей» у Моэма, в истории с Милдред.