Русская жизнь. Русский бог (декабрь 2007)
Шрифт:
Царь феаков докладывает Одиссею:
Любим всем сердцем пиры, хороводные пляски, кифару, Ванны горячие, смену одежды и мягкое ложе.И никакой борьбы за права человека или там равенство пролетариата, или симпатии к понаехавшим
Но самое главное - корабли феаков; на них нет кормчих, нет руля, они управляются силой мысли и
…не боятся нисколько Вред на волнах претерпеть или в море от бури погибнуть.На этих кораблях феаки депортируют иноземцев; доставляют они на родину и Одиссея, причем во сне:
И наклонились гребцы и ударили веслами море. Сон освежающий тут упал Одиссею на веки, Сладкий сон, непробудный, ближайше со смертию сходный.Вот вам и блаженная страна, и особый сон - ни смерть ни явь, между Морфеем и Танатосом. Но только лирический герой, что у Лермонтова, что у Гилевича, что у автора «Калинки», о таком сне мечтающий, не желает просыпаться, а жаждет полного бездействия, кайфа, отключки, прострации, чтобы на него веяло и ласкало, чтоб ни птицы на него не какали, ни шишки не падали! Эвона как! Наш русский экстрим: туда, туда, на печь, к Емеле, Ивану-дураку, Илье Муромцу, который, если бы не калики перехожие, и сейчас бы лежал. Отеки; мягкие, как у тряпичной куклы, мышцы, опухшая от печного тепла и перьевой подушки рожа - родное! Унылое!…
А Одиссей, очнувшись на берегу Итаки, сначала рыдает в страхе, не узнав родной земли - куда ж меня завезли-то?
– а это Афина, чтобы помочь ему и выгадать время, укутала мглой и тропинки, и скалы, и «глади спокойных заливов», и «темные главы деревьев густых», - «вот потому и другим показалося все Одиссею», - а потом, как живой, жадный, жизнелюбивый человек, вообще-то говоря, царь, кидается пересчитывать тазы и треножники, золото и платье - феакские подарки. Не обокрали ли спасители? А все может быть! «Дай-ка, однако, взгляну на богатства свои, подсчитаю, - Не увезли ли чего в своем корабле они полом?
– В целости все оказалось», - перебирает струны лиры Гомер. Не сперли. Слушатели шумно переводят дух.
Ах, как это живо, точно, по-человечески понятно! Ведь и сейчас это ровно так же: в предрассветной мгле, грохоча чемоданами, выгружаешься из парома на пристань греческого острова, еще слипаются от сна глаза, но уже так остро пахнет жизнью, морем, корабельным топливом, водорослями, дымами очагов - топят оливковым деревом, варят кофе, пекут хлеб; сейчас начнут привычно обманывать дурака-туриста, но еще есть часок для себя, для кофе, для сладкой утренней сигареты, - жизнь уже начинает кипеть и заворачиваться пенкой, и тебя несильно толкает и теснит толпа, и несытый таксист вертит на пальце ключ, отщелкивает бусины четок, хватает твои узлы и кутули и волочит куда-то, - ой, сейчас ограбят, и я ни слова не понимаю!
– ничего, обошлось, в целости все оказалось. А уже светло, еще миг - и солнце взойдет. И хочется, право, благодарить кого-то и поцеловать землю, как Одиссей, потому что плыл и приплыл, погибал и не погиб.
К кому причислить плывущих? Выезжают живыми; еще доберутся ли?
В России моря нет. Во всяком случае, исторически мы - не морская страна, а степная. Море - оборкой по краям, и то - только с петровского времени. «Нелюдимо наше море» - это про которое? А, метафора… Ну вот поэтому на нем и не торгуют, и не ловят рыбу, не путешествуют, нет ни курортов, ни потаенных побережий, ни белого песка. Только «роковой его простор», придуманный, из пальца высосанный. Степь - другое дело. В той степи глухой умирает ямщик, и колокольчик однозвучный утомительно гремит, и «ну спасибо, ямщик, разогнал ты мою неотвязную скуку», и «какая на сердце кручина», и «далеко по пыльному полю», и весь этот бесконечный, унылый, усыпляющий путь. Не буря, а «буран, барин», и не получится «помужествовать» с бураном, глупо это, надо лечь, накрыться, переждать… А когда погибаешь в степи, то это смерть-сон: занесет снегом, и человеку становится тепло, сонно, вяло, и он уходит без борьбы. Нет, конечно, если он очень хочет жить, если он осознает сонную опасность, если ему есть к кому спешить, если он молодой-горячий, то он побарахтается, пока не выбьется из сил. «Летит, летит степная кобылица и мнет ковыль». А потом все равно - «сожжена моя степь, трава свалена - ни огня, ни звезды, ни пути». Чередование буйства и засыпания - это жизнь в степи, это путь через степь, колокольчик динь-динь-динь, при том, что станция назначения неизвестна. В пути - спать и видеть сны, на остановках - буйствовать для разминки затекших ног. И снова мять ковыль - ковылять. Без классического русского «долготерпения» и «удали» такой путь не проделать.
Когда я была в Японии, поразившей меня тем, что там все застроено и пространства совсем нет, ко мне на какой-то университетской славистской тусовке подсела монголка. Говорила она по-русски - закончила МГУ. Она сразу, как это бывает с людьми, истосковавшимися по соотечественникам, начала жаловаться на свою жизнь: муж ее - японец, сын, соответственно, по отцу тоже японец, но в душе - монгол, и ему, сыну, как и ей, тут тесно и тошно, дома давят, улицы душат. И вот этот сын берет отпуск, едет в Монголию, там лошадей берет, юрту - и кочует, кочует… Тут она заплакала, взяла меня за руки и продолжала: «Ведь у нас в Монголии сейчас модернизация… иностранный капитал пришел… Макдональдсы строят… Я боюсь, вдруг они все застроят, а я так хочу кочевать… Скажите! Скажите, как вы думаете: мы еще будем кочевать? А? Будем кочевать?…»
Что бы вы ответили? Я не нашлась что ответить! В моем, оседлом мире есть понятие «гнать с насиженного места», - понятие, которое в этой монгольской душе, видимо, напрочь отсутствует. Для меня «ехать» - наказание, для нее - счастье. Разыскивать свой дом каждый раз в новом месте - какой, должно быть, странный опыт… Но ведь «странствование (сансара) существ имеет свое начало в вечности. Нельзя узнать того времени, начиная с которого блуждают и странствуют существа, погруженные в незнание, охваченные жаждою существования».
Александр Тимофеевский. Монголка ваша прелесть. Но Будда про дом больше понимает. «Странствование… имеет свое начало в вечности». Значит, там наш дом, в начале. Не на Итаке, где каждая вещь на своем месте и осела под пылью, где все до отвращения знакомо, где терпеливо ждет родная ненавистная Пенелопа. Иначе зачем нам дана скука, зачем нам тоска, зачем все метания куда-то рвущейся души, зачем вообще море и то, что за далью непогоды? К чему этот сон и любой вообще сон? Нет без блаженной страны никакой жизни. И никогда не было. Брось отца своего, мать свою и иди за Мной. Куда? Конечно, домой. Но где мой дом и где рассудок мой?
Татьяна Толстая. На земле хорошо, а на небе лучше, - это вы хотите сказать? Все пути ведут туда? И земная тоска, и земные странствия, и «звуки небес заменить не могли ей скучные песни земли» - все это про небесный, предвечный дом? Я убеждена, что это так и есть. Но вот каким этот дом перед нами предстанет? Кибиткой монгола? Серой избой? Домиком на сваях? Хаткой с мальвами? Шестью сотками дачно-огородного кооператива? А вы вспомните, что нам всем обещано - что в самом-самом конце, уже когда все-все выяснится, мы воскреснем во плоти; уже не в раю - ну его, - а тут, у малой шоссейки, у знакомого поворота, у калитки с синим почтовым ящиком.