Русские женщины (47 рассказов о женщинах)
Шрифт:
Бабушки что-то долго не возвращаются. Нина вспрыгивает на крыльцо, на террасу, вырывает лист из дочкиного альбома, берёт круглый пластмассовый стакан, в него они наливают воду, когда рисуют красками… палец протыкает жгучая боль. Слёзы так и брызжут из глаз. Как она туда забралась? Оса. Вот уже и валится мёртвое тельце обратно в стакан. Нина вытряхивает её на улицу, пальцу больно. Неблагодарные твари. Вот нажалуюсь бабушкам, завтра не будет ни вашего домика, ни вас самих!
Восемь бед, один ответ — прижимая опухшим пальцем стакан, она обводит дно, густо закрашивает кружок чёрным, чтобы на ночь унести наверх и поставить перед собой на подоконнике. Чтобы в утреннем зыбком полусонье — с такой свежестью и живостью не возвращалась любовь, упиралась вот в эту преграду. В точку.
С
На ирисы-делифиниумы-лилии-розы валятся мёртвые белые осы, в сад, ломая забор, по свежему снегу прут танки со звонкой от мороза железной бронёй, нацелив дула точно им в лоб, подминая гусеницами беседку, песочницу, утюжа чайку-флюгер.
Но при ближайшем рассмотрении оказывается — никакие это не танки, война кончилась давным-давно, это всего лишь громадная снегоуборочная машина, въехавшая в старый арбатский двор. Как они радовались ей. Как, всё бросив, выбегали помогать, кидали в её кузов снег — лопатами, лопатками, просто горстями. Хохотали, бросались снежками на ходу. Так были довольны развлечению, развлечений-то не было никаких, комментирует старшая, — Нина быстро печатает, бабушки смеются, она думает быстро: не слишком умело они рассказывают — совсем кратко, им ни к чему лишние слова, они всё видят и так.
Бабушки вспоминают что-то ещё, про толстую тётю Раю, про Кольку, спорят, а я тебе говорю, он женился на ней потом, вспоминают уже для самих себя, Нина снова отключается, но руки почему-то печатают, печатают что-то своё, вскоре она с удивлением перечитывает написанное, после слов «лопата», «снежки» проступает совсем другой текст: «я бы вот что спросила тебя / на нашей неблизкой встрече / я бы вот что / милый / куда деть эту вечность / где силы / десять лет твоего лица / куда эти шорохи / ветки, бормотанье дождя-чтеца / как быть с приданым / вечной невесты / твои слова / как убить / но мне легче забить на предательство / на неверность / неудачные развороты судьбы / лишь бы ты был былбылбылбы». Какой кошмар. Она стирает всё быстро-быстро. Чтобы бабушки не заметили. Чтобы выскочить из приступа графомании поскорей. Отправляет дочке первую порцию бабушкиных рассказов, в компьютер вставлена флешка, на даче работает интернет — получает почти мгновенный ответ: «Спасибо!!! Ещё!»
Молочка принести? И давай палец помажем. Это мама. Небо ещё немного потемнело, и видно уже не одну луну, но и звёзды, огромные, совсем тихо. Бабушки идут наконец спать, но свет ещё долго не гаснет в их доме.
Но Нине что-то не хочется в комнату, и так она слишком долго там пробыла. Глядит в невидимый замерший сад и незаметно подчиняется тихой тёплой ночи, её покою. Улыбается блаженно: да ведь эти дни, эти ночи и есть рай. Две недели беспримесного, чистого рая были подарены ей — потому что каждый оказался при своём. Бабушки возвратились в молодость, полную сил и таких понятных забот о еде, цветах, грядках, единственной дочке и любимой племяннице, она — в детство, нерассуждающее, благодарное, и никаких преград. Никого лишних. Кого надо учитывать, за кого извиняться, краснеть, кого терпеть — ни детей, ни мужей — первозданность. И ещё целая неделя такая же! впереди.
Нина стоит на крыльце и понимает: ноге легче, на неё уже можно немного наступать, стоять двумя ступнями, она поднимает глаза. Звёзды. И странный холод от них. На лицо тихо сыплет послевоенный снег бабушкиных детств — ледяной, спокойный, немного влажный. Значит, не надо больше плакать — лицо и так уже мокрое, значит, всё хорошо.
Вадим Левенталь
Станция Крайняя
Да ты что, тут таких иммигрантов, что ты, их если в море побросать, весь город затопит. Полина говорит это смеясь, и я тоже смеюсь. Закопать его в саду, никто и искать не будет. Мы сидим на полу; в голом, без занавесок, окне светится рыжий кусок неба. К тому же смотри какой маленький, его ткни — и каюк.
Я смотрю на Вилли: действительно, он маленький. Полина говорила, откуда он, но я не помню: Конго? Кения? Откуда-то, где они по-настоящему чёрные, но маленькие и щуплые. Вилли — так звали собаку у родителей, но сказать об этом Полине я не решаюсь: всё же она у себя дома и может шутить, как ей вздумается, а я в гостях. Надоел-то, господи, хуже горькой редьки, — с удовольствием говорит Полина. Вилли тихо и редко постукивает в зажатый между коленями барабан, глаза его закрыты, часть косичек выбилась вперёд, на грудь. По-русски он не понимает. Мне жутковато от её шуток, и в какой-то момент я начинаю думать: а что, если это вовсе не шутки?
Полине не позавидуешь: родители отправили её учиться в Амстердам, а она, вместо того чтобы вернуться или выйти замуж за местного wasp’а, нашла себе Вилли. Родители не расисты, но нищий, безработный, без образования и вида на жительство иммигрант — это было выше их сил: на любую просьбу выслать хоть немного денег все последние годы они говорят Полине, чтобы бросала своего негра. И вот теперь, вместо того чтобы жить в собственной квартире в центре или даже в собственном доме в восточных доках, она снимает квартиру в Zuidoost. Даже здесь жильё стоит бешеных денег плюс почти столько же коммуналка, а ещё Полина платит за аспирантуру, за медицинские страховки и одевает детей. Дети спят в соседней комнате, поэтому мы говорим тихо. Вилли зарабатывает, играя на улицах. Уверенность в том, что вот-вот он подпишет контракт и запишет хитовый диск, растаяла без следа, если таковым не считать раздражение. Как ей одной удаётся зарабатывать столько денег — загадка. Это каждый месяц как чудо, — говорит она. И добавляет: мать с отцом тут в Майами дом купили.
Ко всему этому не может не примешиваться усталость от шестилетних отношений, и я с ужасом думаю о том, что Полина шутит, пользуясь русским языком, для того чтобы проговорить ту вещь, которую она, отдавая себе в этом отчёт или нет — не важно, держит в голове, очевидно, уже давно: лучше всего для неё было бы, если бы Вилли просто каким-то образом исчез. Для ребёнка смерть — форма такого неважно-куда-и-как-исчезновения; и у Полины её желание выпутаться из бесконечного безденежья выражается так же: пусть Вилли умрёт.
Это не просто решило бы все проблемы — это решило бы все проблемы наилучшим образом. Полине, в сущности, больше всего нужна внешняя неизбежность: чтобы, с одной стороны, не признавать своё поражение, а с другой — не брать на себя ответственность, которую Вилли не хочет, а дети не в состоянии с ней разделить. Катюха, давай замочим Вилли, — хохочет она, и я вместе с ней.
Полина — адекватный и умный человек, без пяти минут Ph. D., ясно, что она не будет никого убивать. Не только потому, что у неё мозги на месте, но и потому, что в нашем кругу это не принято: люди, которые конспектируют библиотеки и читают лекции, живут не там, где случаются бытовые убийства. Я говорю себе это, но вместе с тем я говорю себе, что наличие публикаций и участие в конференциях ещё не зарок от сумы и тюрьмы. Эта мысль приводит меня в смятение и мучает: допуская, что Полина может и не шутить, я, как мне кажется, совершаю маленькое предательство. И всё же вероятнее всего, что эти качели — не более чем судорожная, на холостом ходу работа головного мозга, не привыкшего к суровой голландской дури.