Русский канон. Книги ХХ века. От Шолохова до Довлатова
Шрифт:
Владимов разрушает многие мифы, наследуя главный – метафизику русской души и русской истории. От Толстого он идет еще глубже, в древность, к «Слову о полку Игореве». «– А все же ты не ответил мне: отступаешь ты или наступаешь? – Сам не знаю, – отвечал генерал. – Иду на восток, в Россию. Хочу, понимаешь ли, концом копья Волгу потрогать. Говорят, часовенка там поставлена, где она вытекает из родничка. Там я посижу, подумаю – и скажу тебе, жива ли Россия или уже нет ее».
Последний диалог генерала с самим собой на пороге небытия – продолжение той же самой думы. «Если мы умерли так, как мы умерли, значит с нашей родиной ничего не поделаешь, ни хорошего, ни плохого». –
Помимо идеологических претензий, автора «Генерала и его армии» ловили на бытовых неточностях (может ли человек выжить, получив восемь пуль в живот? пойдет ли советский генерал пить коньяк к подчиненному или прикажет доставить этот коньяк к себе?), напирая на то, что не может рассказать «все, как было» человек невоевавший. Владимова приняли за литературного злоумышленника, вместо того чтобы увидеть в нем неожиданного соратника и союзника в борьбе со скороспелыми и многочисленными публицистическими поделками о минувшей (к сожалению, уже нельзя сказать – последней) войне.
Вопросы можно было бы и продолжить. На кого, к примеру, рассчитаны авторские примечания, вроде «КП – командный пункт, ПТМ – противотанковая мина, НП – наблюдательные пункты»? А можно ли убить человека стрелой в пятку? (Это я об Ахиллесе.)
Ключ к ответу – в жанре романа. При всей историчности материала, проработанности и даже щегольстве деталей, Владимов не столько продолжает «старую» военную прозу, сколько переосмысляет ее, использует ее как материал, глядя на войну не просто издалека, но под другим эстетическим углом зрения, из другого измерения.
«Дело в том, что большинство наших фильмов снято о людях, которые жили до меня. Я родился в 1980 году. Для меня 1976 год то же самое, что и 1956, и 1856», – задирается в дискуссии молодой кинокритик. А вторая Отечественная, мог бы продолжить он, – то же самое, что первая, и так же далека и неинтересна, как Троянская война. Примечания, к «Генералу…», кажется, ориентированы именно на такой образ читателя. Но они вписываются в особую формулу жанра.
Роман начинается развернутым полуторастраничным периодом – лирическим вступлением о «виллисе», «короле дорог», который мчится по истерзанному асфальту под небом воюющей России. «Вот он исчез на спуске, за вершиной холма, и затих – кажется, пал там, развалился, загнанный до издыхания, – нет, вынырнул на подъеме, песню упрямства поет мотор, и нехотя ползет под колесо тягучая российская верста…»
Для совсем уж непонятливых на соседней странице автор воспроизведет разговор шофера Сиротина с «коллегой»: «Ежели на виллис поставить движок от восьмиместного доджа, добрая будет машина, лучшего и желать не надо; коллега против этого не возражал, но заметил, что движок у доджа великоват и, пожалуй, под виллисов капот не влезет, придется специальный кожух наращивать, а это же горб – и оба нашли согласно, что лучше
Начало романа настроено на гоголевский камертон. Новая птица-тройка – иноземная машина, «колесница нашей Победы» (именно так, с заглавной буквы!) с настоящим героем, который преодолевает тягучую российскую версту и всю дорогу бьется над тем же самым вечным вопросом: «Русь! Куда ж несешься ты?» В финале книги «виллис» превратится в груду не подлежащего восстановлению металлолома, а генерал так и уйдет, ничего не поняв до конца.
Г. Владимов сочинил не еще одно свидетельство очевидца, к которому надо подходить с критерием бытового правдоподобия, и не исторический роман, где мы видим живописное прошлое на безопасном расстоянии, а героическую балладу или, если угодно, – поэму, в которой это прошлое уже превратилось в легенду, с которой возможен, однако, лирический контакт, субъективная причастность к ней.
В этой балладе-поэме характеры все время оборачиваются типами, сюжет вырастает из новеллы и развертывается на большой дороге, а повествователь с лирическими отступлениями и размышлениями регулярно выходит на первый план. Сочинитель, однажды даже надевший маску гоголевского героя («Или найдется щелкопер, бумагомарака, душа Тряпичкин, разроет, вытащит, вставит в свою литературу и тем спасет генеральскую честь?»), незримо и зримо сопровождает героев, заглядывает в будущее, ненавидит, плачет, смеется, размышляет.
«Шестериков вернулся к генералу – проведать – и ужаснулся новому удару судьбы. Всего на минутку оставил он генерала, но кто-то успел стащить с его головы папаху, а с ног бурки… Кто был этот необыкновенный, неукротимой энергии человек, кто в смертельной панике ухитрился ограбить лежащего, да у всех на виду? И ведь не за мертвого же принял, видел же, что дышит еще! <…> – Облегчили? – спросил, подойдя, милиционер. Он покачал головой и заметил мрачно: – А не умерла Россия-матушка, не-ет!» – «Да вся история России, может статься, другим руслом бы потекла, если б отказывались мы пить и есть со всеми, кого подозреваем. А может, на том бы она и кончилась, история, потому что и пить стало бы не с кем, вот что со всеми нами сделали».
Не с грандиозными претензиями позапрошлого столетия («и, косясь, постораниваются и дают ей дорогу…»), а с горьким опытом века двадцатого автор «Генерала и его армии» продолжает старинную думу о России – «стране, где так любят переигрывать прошлое, а потому так мало имеющей надежд на будущее».
Может быть, диагноз не окончателен? Гоголь и Толстой по-прежнему с нами, и русские пространства, хотя и стали меньше, по-прежнему огромны.
Вопрос лишь в том, насколько изменились люди. И не слишком ли капитально они изменились.
Неизвестный гений XX века
1914–1991
Напрягаются кровью аорты,
И звучит по рядам шепотком:
Я рожден в девяносто четвертом…
Я рожден в девяносто втором…
И, в кулак зажимая истертый
Год рожденья, – с гурьбой и гуртом —
Я шепчу обескровленным ртом: —
Я рожден в ночь с второго на третье