Русский Париж
Шрифт:
Мальчики, девочки. Девочки и мальчики. Оглянись назад. Девочки, ты их тоже любила. Там, в России. Когда-то. Давно. Двух: поэтку Зину Порцеллан и актерку Дусю Хирш. Зина и вправду фарфоровая была. Белые ручки, тонкие, как белая трава, запястья. Щеки прозрачные — косточки видать. Нежная очень. Это она ее совратила. Страсть, жажда, алчба. Прошла, когда насытились. Умопомраченье. Она после ненавидела себя, презирала. Твердила себе: Анна, это ж грех! А что такое грех? До сих пор не знает. Может, грех — это вся жизнь? Ибо всякий день человек грешен? Замучишься исповедоваться. Храмов на всех не хватит.
А с Дусей была любовь. Настоящая. В постели рубах не снимали. Ложились, целомудренно обнимались, прижимались крепко, как сестрички. Плакали от счастья дышать, осязать, молиться. Да, это была молитва. Настоящая любовь и настоящая молитва. А в церкви призналась бы — иерей бы испепелил проклятьем. Не отпустил бы грех содомский.
Господи! Скольких обнимала!
«Ах
Коса на камень.
Искры сыплются.
И загорается сухое сено, солома, хворост сухой.
Все высохло вокруг. Страшное лето идет, торжествует.
К ней в спальню, где стояли стол да колченогий диван, застеленный двумя штопаными простынями, вошел сын. Брови изогнуты скорбным домиком.
Изменился в лице. Будто постарел враз.
— Мама, вы уже знаете?
Анна оторвала взгляд от исписанной бумаги.
— Что?
— Извините, я вас потревожил. — Голову наклонил — как отец. — Война.
— Война? — Анна глядела сонно, тоскливо, непонимающе. — Какая война? Война идет, она везде…
— У нас война.
— У нас?
Углы губ приподнялись, как у Моны Лизы Леонардовой, в Лувре.
— Гитлер напал на Россию. Сегодня ночью.
Кованая змея крепко обнимала загорелую руку.
Анна хотела положить ручку, а вместо этого уронила, ручка катилась со стола на пол, чернила пятнали лист, ручка падала, пачкая Аннину юбку, а она все смотрела, смотрела на свою ручную змею.
«Мое время умерло. Мой век мертв. Если моя Россия мертва — что делать еще на земле?»
Теплая, душная июньская ночь. Париж спит и не спит. Париж — город ночи; жизнь ночью в Париже соблазнительней, ярче, чем днем. Умерло то время, когда она, девочкой, ходила вместе с матерью по ночному Парижу; по ночному Лондону; по ночному Риму. Европа была другая; и она была другая. И поезда были другие; и кофе в кофейнях; и камни мостовых. Мир переродился. Мир умер и родился вновь, а ей не повезло побыть его повивальной бабкой.
И детей она больше не родит. Стара.
Все, отзвонил колокол.
Из окна ее жалкой квартирки, в страшной, занебесной дали, видна страшная башня Эйфеля. Железные ребра. Стальные кости. Сколько самоубийц забиралось наверх — и кидалось вниз, в сладкие объятья небытия. Зачем — жить? Зачем — быть, если кончено все?
Говорят, французы объединяются в тайные общества, чтобы противиться оккупации. Молодцы. А что творится сейчас в России? Разбомбили Киев. Минск в руинах. Германцы идут на Москву. Аля! Сема! Хоть бы письмо… хоть строчка.
«Они отступают, солдаты отступают. И будут отступать».
Лист бумаги. Чистый лист. Чистый, как снежное поле. Белое поле. Метель. Простор. Лед. Звездное небо, прогал черноты, острые иглы посмертного света. Большинство звезд, на которые мы смотрим ночами, — мертвы. Свет от них еще идет, а они — погасли.
«Пойдет ли от меня, мертвой, свет?!»
Ты слишком хорошо думаешь о себе. Слишком любишь себя. Будь проще и суровей. Вот чистый лист. Вот ручка. Запиши, что надо. Пиши.
И она писала. Послушно, как гимназистка — диктант.
«Как назову? В последний раз танцую с тобой, любимый. Любимый?!»
Нет. Не Семен. И никто из всех других.
Лицо Игоря Конева из мрака склонилось над ней.
Его сильные руки вели, вели ее — в последнем, страшном танго.
Последний танец над мертвым веком
Остановилась на миг. Перо черкало по бумаге линии, стрелы. Перо летело дальше, во тьму, в пустоту.
Мне бы в танце — с тобой — вот так — умереть, В вековом кольце все простивших рук.Опять катилась ручка на пол. Анна встала. Хотела бумагу скомкать — рука не поднялась уничтожить написанное.
Кому все это надо?!
Господу; только Ему. А кому ж еще?
Мы не знаем, зачем живем. Почему живем. Почему — войны и кровь. Что будет потом. Через сто лет. Через пятьсот.
«Что?! Да все то же. Война. Кровь. Смерть. И — рождение новых страдальцев».
Все внутри закричало: нет! Нет! Неужели все так просто и страшно!
«Тогда, Господи, где же Ты?!»
Шла, цепляясь за стену. Падала. Ноги заплетались. Как пьяная. «Да ведь я не пьяна; что со мной?» Задела локтем горшок с чахлыми фиалками на краю стола, горшок упал, разбился, сухая земля брызнула ей на ноги, раскатилась на полу катышками.
«Земля. Черная, жесткая земля. И я в нее лягу».
Оборачивалась. Вертела головой. Искала глазами.