Русский Париж
Шрифт:
Голяком — на солнце калились. Пили из горла мадеру. Померанцами закусывали, шоколадом «Leonidas».
— Твой новый манекенщик спит с Додо, — сказал Юмашев Жан-Пьеру, отхлебнув мадеры.
Картуш улыбнулся.
— Не только с ней. Он еще и с Натали спит.
— С Пален?
Картуш вылил остатки мадеры на песок.
— Пусть земля наша тоже вина попьет.
— Пусть.
Солнце в лица наотмашь било.
— Знаешь, Юм? Я женюсь на ней.
— На ком?
— На Натали.
— Осетрина не первой свежести! И надкусанная! Многими
— Я не крыса, Юм. И Натали — не осетрина. Она царская внучка.
— Дело твое.
Бутылка покатилась по песку, как граната: вот-вот взорвется. Докатилась до воды, захлебнулась. Врылась горлом в песок.
Свадьба Натали Пален и Жан-Пьера Картуша была пышной и громкой.
Французы возмущались: mon Dieu, великий кутюрье женился на русской мышке, на манекенщице жалкой!
Русская аристократия негодовала: Боже великий, внучка Александра Второго, царя-освободителя, вышла замуж за жалкого портного, за оборотистого закройщика! Великая княжна — за безродного французского провинциала!
Княжна Шаховская на свадьбе подошла к Натали, стукнула бокалом о ее бокал. Глаза полны слез. «Будь счастлива, деточка». Они ровесницы, зачем она говорит, как мать? «Спасибо, Одиль. Я постараюсь».
Глаза сами искали в толпе гостей того, кто дал ей чистую, древнюю радость любви. Мгновенную, как все на свете. Как мгновенны мы сами.
Игорь не пришел на празднество. Хотя был приглашен.
В тот вечер, когда весь Дом моды сверкал и гремел огнями, музыкой, поздравленьями, он сидел в «Русской тройке» у Дуфуни, пил водку, заедал икрой из ложки — и плакал, плакал без слез.
Плакал обо всем: об Ольге, жене; о погибшем отце; о матери, которой не знал, и вырос без ласки, без сказок на ночь; о Фрине, залетной мексиканке — шматок огня, пламенный сполох, вот был — и нету; о серых глазах искушенной в любви юной девочки, Натали, — а может, вовсе не юная она, а просто хорошо сохранилась.
Дуфуня Белашевич плакал вместе с ним. Крепко они напились. На дармовщинку пил Игорь; цыган не взял с него ни франка, хоть Игорь деньги ему в жирные волосатые лапищи совал. «Я много теперь получаю, держи! От меня — в подарок — держи…» Дуфуня мотал головой, как пес, серьга плавником золотой рыбы проблескивала в мочке. «Еще водки, Тамарка!»
И лишь о странной, непонятной женщине, встреченной на большом пути через жизнь здесь, в Париже, о поэтке с лицом треугольным, как с египетских фресок, об этой чертовке русской, что так неумело, нелепо пыталась танцевать с ним танго в нелепом, старомодном платье, будто вынутом из бабкиного, нафталинного сундука, не плакал он.
Он о ней просто не думал. Забыл.
— Андрэ! Ветер! Нельзя лететь!
Высокий, под два метра ростом, чуть грузный мужчина в летном шлеме стоял у самолета, будто у бока дойной коровы, похлопывал машину по обшивке, словно успокаивая. «Бреге-14», биплан с квадратным носом и двигателем марки «Рено» в триста лошадиных сил.
У летчика
К Андрэ по летному полю бежал, смешно размахивая руками, низкорослый Клод Лепелетье, друг-пилот. Андрэ шутил: «Клод, ты величиной с горшок. В тебе можно выращивать рассаду». Лепелетье не обижался: в эскадрилье все любили Андрэ — за улыбку, за детский смех. За доброту.
Важно быть добрым, а не добреньким. Доброта вредила ему с женщинами. С мужчинами — чаще — спасала: хотя он силен был и при случае мог подраться с обидчиком по всем правилам, сам за себя, за обиду свою не дрался никогда. Только если — защищал кого.
Париж — Тулуза; Тулуза — Аликанте; Аликанте — Касабланка. Доставка почты. Он — почтальон всего лишь! Но зато сколько людей ждут его самолета!
О, он знал, что такое ветер. Недавно попал в страшнейшую воздушную яму — не в яму: в пропасть. Падал, и вцеплялся в штурвал, и мысль работала ясно, четко: это смерть? Это смерть! В каких-нибудь ста футах от земли самолет внезапно послушался руля, взмыл — это показалось немыслимым чудом. На миг ослеп от пота, тек с бровей на веки, по глазам, по ресницам.
— Думаешь, ветер мне помешает?!
Криком — свист ветра перекрывал.
Лепелетье повертел пальцами у виска.
— Обожди хотя бы день! В Касабланке — без почты обойдутся! Подождут!
Андрэ рассмеялся, и нос вздернулся еще выше, холмиками поднялись щеки.
— Я не боюсь, ветра, Клод! Пусть ветер боится меня!
— Ненужное геройство, — кинул Лепелетье, отходя прочь. Андрэ уже забирался в кабину.
Мотор зарычал, гул усилился, тарахтенье мотора заглушило вой ветра.
— Ты дурак! Ты не поднимешься! Тебя снесет с полосы!
Андрэ, уже из кабины, помахал другу рукой. «Бреге» тронулся, побежал по полосе, набрал скорость. Оторвался от земли.
Клод стоял, провожал летящий самолет глазами. «Бреге» накренился на одно крыло. Потом выровнялся. Видно было, что он удачно вошел в поток ветра, в попутный воздушный поток, и он нес самолет, как птицу, поднимал все выше. Мотор работал. Перистые облака в высоком ясном небе; а с запада — клубятся тучи, буря идет.
«Бреге» взял курс на юг.
«Мои руки по локоть в бензине и масле. И я — единственный, кто считает их красивыми».
Так летчик Андрэ де Вержи писал в письме одной невероятной женщине. Своей музе? Своей тайне? Он не знал толком, кто она; познакомился с ней на аэродроме в Орли. Она стояла, жадно смотрела на самолеты. Прикрывала глаза от солнца рукой. Ее длинные русые волосы взвивал ветер. Они не были убраны ни в пучок, ни в косу, ни в прическу. Это было красиво и дерзко.