Русский Париж
Шрифт:
Он первым заговорил с ней. Она ответила.
Двумя-тремя незначащими словами обменялись. Адрес свой она ему нацарапала химическим карандашом на шелковой подкладке своей шляпки — безжалостно, варварски выдрала шелк, когда обнаружилось — нет ни клочка бумаги.
Кусок шелка Андрэ бережно спрятал, затолкал во внутренний карман летной куртки: поближе к сердцу. Не заметил тогда, не помнил, как расстались. Быстро… и просто. Ветер все замел серой метлой, облака поглотили.
А потом часто перед ним из ночной тьмы вставало это лицо. Натали Пален.
То улыбалась; то сурово, в
Он стал писать ей письма.
Почта! Люди пишут письма друг другу. Пишут, чтобы не умереть. Чтобы — жить.
«Натали, родная, знаешь ли ты, какая чудесная вещь — авиация? Ты высоко в небе, и небо — твой дом. Ты в нем живешь… а иногда умираешь. Не бойся! Будем жить. Я взлетаю в серый рассвет, под ветром и дождем. Я лечу над горами ночью, клюю носом, борюсь со сном, туман над Пиренеями, гнусавый голос по радио сообщает о шторме, идущем из Испании. Мой полет в Марокко. Африка, Натали! Там сплошные пески и горы, горы и пески. Радио хрипит, что начнется шторм, и я просыпаюсь! Я лечу. Я один. Небо со мной. Небо одно. Земля далеко, осталось одно небо. Никогда за меня не бойся!»
Он называл ее — «родная», хотя три минуты они были знакомы.
«Аля, мне тяжело прокормить шестерых!»
«Мама, им негде жить!»
«Аля, я измучилась».
«Мама, мы скоро с папой в Эсэсэсэр уедем! И вас останется только четверо!»
«Аля, ты все врешь».
«Мама, Изуми работать устроилась! В булочную напротив!»
«Ее завтра выгонят. Она плохо знает язык!»
«Мама, вы жестокая!»
Анна оборачивала к Але обреченное лицо.
«Ты не знаешь, что такое жестокость».
Бесполезно доказывать молодости, что такое деньги.
Жизнь в юности меряется не монетами — поцелуями. Не куском хлеба — поворотом плеча в танце с милым, любимым.
Девочки, восточные куколки, тише воды, ниже травы. Понимают — живут в чужом доме. А завтра?
Вечерами танцевали на утлой кухне: Аля показывала па, разученные у мадам Козельской, Изуми и Амрита — канкан, коим кормились в «Мулен Руж». «Почему они там не остались, в “Красной мельнице”! Быстро бесстыдству научились бы. И хорошо жили».
Ольга Хахульская теперь не Хахульская и уж не сеньорита де лос Анхелес: она теперь мадам Кабесон, и на вернисажах ее прожигают сотни завистливых глаз. Заприметила в салоне у Стэнли индуску — процарапал сердце чужеземный танец! Кудрун пригласила смуглую малышку и раз, и два, и денег давала; в карман шальвар атласных франки совала. Девочка краснела, вытаскивала из кармана, жадно прятала за расшитый золотой нитью лиф.
Где ты живешь, откуда костюм, беззастенчиво спросила Ольга, подойдя к индуске и нагло цапнув за плечо: мяла в руках атлас, придирчиво щурилась. «У добрых людей, мадам!» Хм, добрые люди, Париж так и кишит добрыми людьми. Девочка отвела глаза от метельной, хищной усмешки. А эти добрые люди кто? «Русские, мадам, и они бедные». Я русская, и я богатая, весело сказала Ольга и подмигнула индуске. Потрогала пальцем красное тавро на ее лбу, между бровей. Хочешь, я тебя пристрою? Хорошо пристрою. Будешь как сыр в
Ольга выдернула из сумочки карандаш, вырвала из блокнота листок. Индуска во все глаза глядела на блокнот в черепаховом переплете, с серебряными вензелями; карандаш был прикреплен к переплету серебряной цепочкой. Вот, держи, это мой адрес и номер телефона, если трубку возьмет мужчина и выругает тебя по-испански, не пугайся — это мой муж, он художник, он не любит, когда ему мешают во время работы.
«Мадам, у меня…» Ну что у тебя, говори скорее! Ольга уже начинала нервничать. Слишком длинный разговор. «Я не одна! У меня сестра!» Ольга расхохоталась. Сестра, это забавно! Вы близнецы? «Нет, она японка». А, у вас разные отцы, понятно! Или — разные матери? Звони, малютка, я жду!
Амрита сказала в длинную, обнаженную желтую спину, в шевеленье смуглых лопаток: «А у кого мы будем жить? Куда мы поедем?».
Полуобернулась. Подбородок острый, надменный, нитка шанхайского жемчуга вокруг высокой шеи, взгляд через плечо.
К мадам Мартен, к великой женщине. Ловите последние миги великой тангеры на этой земле. Завтра старуха помрет, и некому будет большое искусство передать.
Ольга шла сквозь табачный дым салона, цокая по паркету каблуками. Нагая спина светилась перловицей в ночной воде. Амрита вытирала потные от волненья ладони об атлас шальвар. Записка с адресом уже пряталась за пазухой, вместе с заплаченными за танец Парвати франками.
Когда Амрита и Изуми объявили за ужином, что они переезжают, Анна вроде бы и не особенно удивилась. Аля вспыхнула щеками и лбом, как новогодний фонарь, следила за материнским лицом, за руками, за ложкой, погруженной в кастрюлю с овсянкой.
— У нас вам худо?
Ложка зачерпывала кашу. Шмякала на тарелку.
— Вечером за нами пришлют авто.
Амрита стискивала руки под нестиранной скатертью.
Анна поглядела в окно. За окном плавился и дымился Париж. Дым ее сигареты. Дым ее пожарищ. Дым, ладан во храме. Дым… дом…
— Что ж, собирайтесь. Адрес оставьте, где будете отныне.
Ничего не спросила.
Аля глядела широкими, просящими прощенья глазами на мать, на кашу в тарелке, на пепел в дешевой жестяной пепельнице за двадцать су.
Билет в «Гранд Опера». Очень дорого стоит. Третий ряд партера.
Но теперь он может себе это позволить.
Он много чего может себе теперь позволить.
Сидеть в краснобархатном зале. Откинуться на спинку кресла. Слушать, слушать этот голос родной. Русский певец — всех в мире положил на лопатки!
Шевардин пел как никогда. Его Мефистофель пугал, изумлял. Игорь жадно ловил звуки, летящие из могучей глотки, пил, как ключевую ледяную воду. Нет, это лава! Красная лава. Она обожжет ему гортань!
Он видел, как Шевардин качнулся на сцене. В черном плаще, брови насурьмлены, изогнуты, крыльями коршуна с лица слетают! Боже, он сейчас упадет!
И — упал.
Игорь сорвался с кресла. Вот лестница на сцену. Вот он уже бежит по сцене. Продирается за кулисы. Хор кричит, и это уже не опера. Люди кричат от ужаса, от внезапного горя.