Русский Париж
Шрифт:
А, насилу вспомнил: Лили Брен, любовница московского поэта. Поэт рычал не хуже льва, а мадам Брен бросила ему тогда: «Вы поганый тангеро». Что она делает здесь?
Не удивился, когда увидел Лили на показе, на подиуме. Двигалась изящно. Не скажешь, что такой кукленок водит авто, сжимает штурвал самолета.
Додо Шапель презрительно щурилась. «Моя юбка сидит на вас, как чехол на старой фисгармонии!» Лили фыркнула, хохотнула, задрала повыше подол: а так?
Игорь глядел на безупречные ноги Лили, сравнивал их с ногами Натали.
Ноги и глаза — вот главное в женщине.
А
«Не ври себе, у них у всех главное…» Рассмеялся беззвучно.
Ты будешь танцевать с мадам Брен танго в мексиканском дефиле, сказал Юмашев, и голос его был жесток и тверд, как овернская черепица. «Я хочу с Натали!» Мало ли что ты хочешь. Юмашев отводил за спину руку с горящей сигаретой. «Весь Дом моделей знает про твою связь с Пален. Берегись, ее хочет прибрать к рукам Жан-Пьер».
Ночью Натали плакала в подушку. Выла деревенской кликушей.
Игорь не утешал ее.
— Как эта русская бестия подружилась с Картушем?! Я убью ее! Она хлеб отнимает у меня!
Игорь положил руку на потное белое плечо, яблоком светящееся в душной ночи.
— Не хлеб, cherie. Твою власть. Ты же царица. Должна одна владычить.
Сигарет оба выкурили — не счесть.
Лили кокетничала с Картушем, выбирала в магазинах модные шляпки и губные карандаши, тратила напропалую деньги московского несчастного мужа. На выступления Милославского не ходила — они поссорились. Лили выгнала поэта за дверь, как кота, и из-за двери холодно выцедила: «Не подходи ко мне! Ты наказан. Тебе письма пишут кокотки!».
А назавтра по Парижу новость разнеслась: Милославский застрелился. В квартире, что снимал на рю Сент-Оноре.
На семь вечера назначен показ. Лили пришла в дом на Сент-Оноре под черной вуалькой. Ее тут никто не знал, летала по комнатам черной вороной. Бледные губы под черным кружевом вуали повторяли бессмысленно: «Восток есть Восток, Восток есть Восток». Милославский лежал на кровати страшно: ноги на матраце, окровавленная голова скатилась вниз, глаз вытаращенный.
«Это ведь очень больно, стреляться».
Лили подошла ближе. Ноги не дрожали. Она не даст никаких показаний, даже если их из нее будут вытряхивать, как пшено из мешка. Полицейские сновали туда-сюда, ажаны-тараканы. В прихожей, в комнатах толпился народ. Русская, французская, английская речь варилась в одном котле.
«Если мне станет дурно — попрошусь в госпиталь Шаритэ. Мне там врачей хвалили».
Лили встала на колени перед залитой кровью подушкой. Перекрестилась троеперстием, по-православному — еврейка, летчица, безбожница.
Ровно в семь мадам Брен — на показе, и уже переодета — мексиканские юбки развеваются жарко и ярко, красный, зеленый шелк, в цвет мексиканского флага. Попробовала каблук: прочные, отличные туфли от Андрэ.
На подиуме они с этим русским, с этим наглым смуглявым парнем, месье Коневым, так танцевали танго, что аплодировали даже наряженные индеанками девицы около картонной пирамиды Солнца.
В дефиле «Водопады Японии» острый глаз Лили заприметил раскосое личико. Настоящая японка или опять наша,
А хорошая мулаточка вертит задом в дефиле с колдунами! Не кудри — пружины. Расстарался Картуш, платье ей выделал — загляденье. Без колдунов околдует. Ах, как этот парень возле нее вьется, русский пройдоха!
Живая у него башка. Не простреленная.
Жизнь была; раз — и нету.
Дорого Картуш нынче коллекцию продаст! Девальвацию обещают! Деньги в пипифакс превратятся!
Зал был полон. Воздух гудел. Смех, шампанское, голые шеи. Пахло терпкими арабскими духами.
Тело Милославского отправили в Москву на самолете. Советское посольство пожелало великого пролетарского поэта, певца революции, похоронить на родине с подобающими почестями.
Слух пронесся: Юкимару снова хочет жениться.
Сидеть и плакать над письмом из Касабланки. Над письмом из желтой безлюдной пустыни. Верблюды и ветер. И нет горячего кофе, молока и круассанов. Много чего нет!
Мира нет, к которому привыкла. И он ведь привык, графский отпрыск!
Обнимать лоб ладонью. Курить, курить без перерыва. Зачем женщины курят? Говорят, будет война. Не верить этому! Верить, конечно. В мире есть только война, а в жизни есть только смерть.
Глаза плыли по строкам, спотыкаясь на особо острых, пронзающих мозг словах; слезы выкатывались, и глаза-лодки плыли дальше, дальше по бездонному, скуластому, мокрому, безбрежному лицу.
«Моя родная, знаешь, как я люблю самолет? Он — не железный зверь, нет. Не кусок клепаного металла. Он — человек, и мы сами его родили. Наступит ли век машин? Я тут один, и самолет — мой друг. Мы с ним идем в битву, обнявшись. Внизу пустыня, красные пески, и начинается самум. Мне кажется — я в кабине, сквозь стекло, чувствую запах песка. Это дым и запах смерти, хруст смерти на зубах. Пока человек жив — он не сдается: летит.
Я хочу лететь вдвоем с тобой. Но для тебя закрыто мое небо. Я рабочий неба, а ты — рабочая шикарной сцены; кто из нас счастливее? Я никогда не знал счастья. Я знал только радость. Когда пьешь хорошее вино, когда спишь с хорошенькой девчонкой: это — радость. А счастье?
Мне осталось одно счастье, последнее: небо. Знаешь, скоро война. Это от нас не зависит. Вернее, зависит: мы сами все сделали, чтобы она разразилась, подвели к ней себя, как бычков на веревочке.
Каждый — жертва. Бог хочет и милостей, и жертв. Чего хочу я? Чего хочешь ты? Я подхожу к самолету, сажусь, завожу мотор. Я перевожу почту из одного угла планеты в другой. Видишь, родная, какими маленькими стали расстоянья. Не успеешь подумать: вот Марсель, — как под крылом уже Алжир. Ты кричишь: Алжир! — а за стеклом кабины, внизу — уже Кейптаун, и вся Африка просвечена насквозь закатным солнцем. Только и делай, что садись на аэродромах да заправляйся. И дальше лети.