Русский Париж
Шрифт:
Не давала договорить: перебивала.
— Устаете — все время — в машине? Ездить и ездить? Бензином — дышать?.. Кормите семью, понимаю… Дочь?.. Одна — дочь?.. И больше — никого?.. О… как же вы… И дочь одинока, и внуков нет?.. Еще надеетесь… еще…
Кофе остывал, приносили горячий, губы прихлебывали и обжигались, губы лепетали, трудились, чтобы нелепо, коряво рассказать биение сердца.
— А Россию помните?.. березки над рекой… я тут без березок — как без души… увидел бы — обнял, прижался…
— Попросите дочь, пусть родит
— А крестьян помните?.. как на ярманку едут… телеги гремят по мостовой, качаются… пахнет так хорошо, свежим караваем, творогом… ягодой давленой… хожу средь рядов — пряник за копейку покупаю!.. тульский, ароматный… А — службу на Рождество — помните?.. снега, снега… мятель… в храм идешь, тьма, на земле пуржит, а в бездне — над головою — звезды… крупные!.. чисто горят, ярко, ясно… как глаза… тех, кто умер… они смотрят на нас, Анюточка… смотрят, смотрят на нас!.. и крестишься тихо, бредешь и плачешь… радостными такими слезами…
— Да! А в храме — тепло… медом, воском как обдаст с порога… будто — в пчельник войдешь…
— Верно… огонь горит… свечи… огонь везде… иконостас пылает… радостно все, празднично, и у икон — елочки махонькие… и еловые ветви в больших цинковых ведрах… и — батюшка гудит, весь гудит, как огромный шмель черный… миром Господу помолимся!.. Боже, неужели все это было… было все… не верю… не ве…
Греть ладони о пустую холодную чашку. Женские пальцы касаются мужских, почти не касаясь.
— У вас, Анюточка, слезки-то по щечкам… как миро святое, текут…
— Что вы, Иван Дометьич… не богохульствуйте… я сама богохульница еще та… если б я духовные стихи писала… а то…
Им кажется: у них одно лицо, и одна улыбка, и слезы — одни на двоих.
Сидели в кафэ до позднего вечера, пока не продрогли.
Потом в авто сели. Клаксон у генерала испортился — не гудел.
Отвез Анну домой.
Пустая гулкая лестница. Аля открыла дверь. Прижала палец к губам: тихо, Ника спит. Глядела на сына остановившимся взглядом. Как вырос. Не узнать. Незаметно — пока она тут с собой боролась, с Парижем сражалась.
— Мама, где ты была?
Растерла лицо ладонями.
— В России.
— Мама, ты бредишь! Ты с ума сошла!
Губы Али дергались, брови отчаянно ползли на лоб.
«Она и правда думает — полоумная я».
— В кафэ сидела. С русским генералом. Помнишь таксиста, что подвозил нас с Гар де Лест?
Процокала на каблуках в кухню. Ничем съестным не пахло. Дети все подъели.
Семена не было дома. Она уже привыкла к его отсутствию.
Радовалась даже: одна поспит, на свободе, на просторе.
Под утро, не найдя спросонья теплой спины рядом, привычной руки, — кусала кулак, утыкалась в подушку лицом.
Горлышко бутылки. Какое оно хрупкое.
Бутылка — женщина. Широкобедрая… тонкошеяя. Схвати за шею — задушишь.
Задуши
О, еще хочу пожить! Хочу!
А зачем?
А чтобы попить вволю, поесть. Я ж вечно не жрамши. Я танцовщица.
Жри! На том свете не пожрешь!
…на том свете мне причаститься дадут. Из теплых, добрых рук. И светом омоют.
Ольга Хахульская пила все подряд. Уже не разбирая. Было бы спиртное.
Ольга Хахульская любовников уже не выбирала — отдавалась направо и налево, всем подряд: тем, кто ее еще мог захотеть. На одну ночь. На час. На четверть часа! Все равно.
Она полюбила «Перно», полюбила крепкий «Рикар» и «Мари Бризар» — дух аниса одновременно и волновал ее, и успокаивал. Анис говорил ей, подмигивая из рюмки: все хорошо, Леличка! Все отлично! Тебе осталась одна забава: пей да гуляй, на том свете не погуляешь!
Ночи на набережных. Ночи в салонах. Ночи в кафэ. Ночи в дешевых пивных. Ночи в мансардах художников, в монмартрских мастерских. Булыжники мостовых старого Монмартра сбивали, царапали Ольгины высокие острые каблучки. Шла, пошатываясь. Иной раз и сильно шатаясь. Бывало — качнувшись, не устояв на ногах, садилась на тротуар, на мостовую. Так сидела, бессмысленно, пьяно улыбаясь.
Пако все видел. Пако не мог ее остановить. Однажды она крикнула ему в лицо: «Я любила только Игоря! И теперь — люблю!». Кабесон занес руку, чтобы ударить ее. И — погладил по локтю, по голове. Ольга хотела его оттолкнуть, грубо и ненавидяще; сунулась к нему — и внезапно обняла, и только потом оттолкнула.
Танго, парижское танго! Пьяная, она танцевала лучше, винртуозней, чем трезвая. Многие кафэ, многие ночные площади и мосты помнили ее танго. Аккордеон, захлебывайся! Ее приглашали наперебой. Иные думали: вот проститутка, и как танцует здорово, значит, и в постели чудеса покажет! Ее покупали, брали на ночь, бесцеремонно уводили под локоть — куда, она не знала. Шла беспечно, вихляя задом, нетвердо ставя стройную ногу, еще такую нежно-наглую, еще аппетитную. Колени, правда, начали угласто, кочергами, торчать: она пила много, а ела мало, и алкоголь выжигал ее изнутри.
В большом свете, среди богатых покупателей Кабесона, знали все. Сочувствовали горю. «Может, вы, маэстро, супругу… на курорт свозите?» Пако отмалчивался. Разговор умирал сам собою.
Пьяная Ольга, пьяно кружится мост, где всегда, от сотворенья мира, танцуют танго. Она весь вечер ходила, шатаясь, по Pont des Arts, то и дело вынимала из-под камисоли медный медальон — открывала его, углы губ дрожали, как у старухи: глядела на портрет Игоря. Давняя фотография, еще в России сделанная. Игорь — красавчик?! Мягко сказано. Ангел… архангел Гавриил, Благую весть несущий!.. нет, бери выше, мадам Кабесон: демон, и демон поверженный… падающий в черную пропасть…