Русский Париж
Шрифт:
— Не навек прощаемся, Аннушка!
Испугался бездны, на миг промелькнувшей в ее широко открытых глазах.
— Да. Не навек. А давай — как навек!
Подалась к нему, и он подхватил ее — твердую как железо, худую, легкую, легче пера, — и так крепко к груди прижал — почудилось: косточки хрустнули.
А в это самое время Игорь напился до бесчувствия. Его можно было колоть штыком, рубить топором — не ощутил бы ни боли, ни ужаса.
Головой валялся на столе. В ресторане у Дуфуни.
Гладил его
Игорь катал голову, как кеглю, по столу. Рюмки падали. На сцене пела широкоскулая девица, неуловимо на Левицкую похожая, да не она. По-русски пела. Казачью песню. «Ой, да не вечер, да не вечер… мне малым-мало спалось…» Дуфуня затряс Игоря за холку, как больного щенка.
— Очнись, сынок! Ну что ты, в самом деле! Давай вот лучше чайку крепкого, да с лимончиком…
Игорь трясущейся рукой вытащил из кармана пиджака шевардинскую иконку.
— Вот… вот… он мне перед смертью… великий!.. дал, завещал…
Поцеловал иконку пьяными солеными губами. Протянул Дуфуне. Дуфуня тоже поцеловал, перекрестился.
— Ах, матушка, Богородица…
Игорь скрежетал зубами.
— Всех баб… к чертям!
А в это самое время в Ницце по улицам полз катафалк: хоронили русскую девушку, молоденькую, девочку почти, красавицу. В гробу лежала, убранная розами, гиацинтами, крупными пахучими цветами магнолии. Немного народу за гробом шло. Горожане провожали процессию тоскливыми и любопытствующими взглядами, шептались: русские, русские. А девочка как хороша, бедняжка!
Маленький оркестр играл похоронный марш. Ярко, жарко светило солнце. Тихо шелестели под ветром голокожие платаны. Высокий пожилой мужчина в пенсне медленно, тяжело переставляя ноги, шел за гробом. Узнавали. Кланялись. Да, он, русский литератор. Недавно громкую премию получил. И что за мода в Европе на все русское? Что, у нас французов нет гениальных, ярких как кометы?
Под руку пожилого господина поддерживала кудрявая седая женщина с лицом Леонардовой мадонны. Жена да прилепится к своему мужу, и будут плоть едина.
Писатель неотрывно, жадно глядел на изголуба-бледное личико в гробу. Под музыку шагал, прямой как солдат, чугунными ногами. Руки сцеплены в замок, чтобы не видно было, как пальцы дрожат.
Куколка, милая куколка моя, дай насмотреться на тебя, пока ты тут. Сейчас тебя вынут из кукольного ящичка и положат в маленькую деревянную коробку. Коробочку забьют гвоздями, тоньше паутины. Молоточек с ножку кузнечика. Моя родная куколка, не плачь. Кто нарисовал тебе посмертные слезки на белых щеках?
Писатель шел, передвигая картонные ноги. Шаг. Еще шаг.
Это хоронили Алину Краснову.
А
Княгиня вынесла матери Марине денег.
Мать Марина взяла, опять с поясным поклоном: спасибо, не для себя беру — для страждущих и обремененных.
Глядел Рауль на золотой плат, и перед глазами его проносилась, словно внизу, под ним, летящим, под брюхом самолета мелькала дивная неведомая земля — снега до окоема, ледяные, синие лентия рек, медные медальоны озер, друзы, щетки и сколы гор, хребтов, гольцов. Россия! Она бесконечна! Она вечна, как небо, как лед и огонь. А вздумали — убить! Да кто и когда?!
Плат расстилался рыжей, пламенной тайгой, лисьей шкурой, ковром медных листьев последних, вспыхивал расстрелянными, забытыми, прощальными звездами. Рауль гладил парчу ладонями. Золотые нити кололи руку. Княгиня Маргарита Федоровна тихо сказала:
— Я прикажу сей плат роскошный на рамку натянуть.
И Рауль вообразил себе затянутые сладким воском соты, и сглотнул, и низко голову опустил.
И в это же самое время Семен Гордон стоял под фотографией красного вождя Иосифа Сталина в кабинете генерала НКВД; стоял, голову задрав, и шее было больно, неловко. Генеарл вышел по нужде, и Семен один остался в кабинете. Пахло хорошим табаком. В пепельнице дотлевал окурок. Семен, раздувая ноздри, задыхаясь, глядел на усатого Сталина, и мысли остановились, уступили место полости, выемке, нищей пустоте.
Ему показалось, густые усы вождя дрогнули. Закусил губу. Позвоночник бессознательно выпрямился, хрустнул. Долго не было генерала. За стеной, в коридоре, раздавались голоса, шаги.
И пустота, наполнявшая голову, внезапно разверзлась под ногами, и чуть не упал Гордон в серую гадкую пропасть.
Глава семнадцатая
Ветер перевивает песок. Отдувает песчинки, будто волосы с любимой головы.
Одной рукой гладит… другой — ломает, крыши срывает, корабли идут на дно…
Море. Вечное море. Она не любила море.
Вот и сейчас: дети играют, возятся в песке, Аля-то, гляди-ка, девушка почти, формы как налились, даром что на танцах своих у мадам Козельской ножками дрыгает, — а все ребенок, и с Никой дурачится не хуже мальчишки, вся сырым песком перепачкана, хохочет во все горло! Какие манеры, кошмар.
Анна всегда молчалива была. Мать их воспитала: не кричать, не орать, не прыгать при всем честном народе. А эти? Нынешние…
Замуж ей скоро, и вот такого же дитенка — рожать…