Русский Париж
Шрифт:
«А если — вместе… сейчас… вот так…»
Губы — на губы. Лицо — на лицо.
Слишком сильная, нестерпимая дрожь последнего желанья.
«Последнего?! Воистину?!»
Анна вырывалась. Билась крупной рыбой. «Не мои сети! Не мои!»
— Зачем вы… — выдохнула в смуглое, скользкое, соленое лицо, пьяная от горечи моря, от сладости чужих мужских губ. — Пустите… дети же…
«Ты же… так вот… с ним… мечтала…»
Отвращенье к себе, к тому, что делает, накатило волной соленой.
Разжал руки. Она отплывала — резкими, ножевыми, истеричными гребками. Прочь. Не надо! Зачем! Все бессмысленно. И это —
Молча — вместе — голова к голове — плыли до берега.
Игорь плыл и думал: у нее есть дети, а у меня было сто, тысяча баб, и никто не родил мне.
Аля и Ника на берегу сидели тихо, прижавшись друг к другу. Аля обнимала Нику за розовые, обгоревшие на солнце плечи, глядела на мать исподлобья. Это не мать выходила из моря — ожившая древняя каменная рыба, пьяная менада.
Алю ослепили глаза Анны.
Игорь наклонился, извлек из песка витую ракушку, протянул Анне на ладони.
И Анна ударила его по ладони, и ракушка полетела в жаркое небо, в море.
Зачем он приехал на юг? Зачем — к ней?
Просто — вспомнил о ней, взял да и вспомнил?
Сидя в ниццском уютном кафэ за чашкой крепкого кофе — заказал по-испански, с бокалом холодной артезианской воды, — нога на ногу, в плетеном кресле привольно откинувшись, покуривая длинную прованскую сигарету, пахнущую розами и сеном, — в который раз спрашивал себя: зачем эта русская ему понадобилась?
Так вдруг. Так необъяснимо.
Он не привык объяснять себе свои причуды. Кофе, какой вкусный кофе в Ницце. Юг напоминал ему Аргентину, ее высокое, жаркое, дымное небо, сырой и пряный ветер с Ла-Платы. Женщины! К черту баб, он же решил! Вереница лиц во мгновенье пролетела: московские надрывные романы — у бездны, у тьмы на краю, с выстрелами из дамских револьверов, со свечами по ночам; корабль через Атлантику, дрожащая девочка-балеринка на мокрой скользкой палубе, с бедным узелочком под тощим задом, а в узелочке — вся ее Россия; потом, в Буэнос-Айресе — тангеры-ученицы, дешевые шлюшки в квартале Сан-Тельмо, богатые мамаши прелестных деток, желавшие обучить чадо модным танцам; здесь, в Париже — эта дьявольная мексиканка, Фрина Кабалье, винная роза, и увяла уже; потом Натали, потом… «Господи, зачем я Изуми-то соблазнил». А теперь — на съемочной площадке — лица, лица, лица девочек, женщин, старух — и он, одинокий мужчина, актер, все говорят, с блестящим будущим, может излечиться от тоски — с любою из них! — да ведь не хочет… И не захочет.
Так зачем эта…
Из глубины забытой, родимой тьмы всплыло:
«Ах, зачем эта ночь так была хороша!.. Не болела бы грудь… не страдала б душа…»
Отличный кофе. Посмаковал. Отпил глоток холоднющей воды, зубы заломило. Тщательно прополоскал рот. Они с Ольгой так когда-то пили кофе в кафэ «Тортони». Там, в Буэнос-Айресе. И за спинами их плыли клубы табачного дыма — дым танцевал танго сам с собой, одинокий.
Эта писательша. Синий этот чулок. Треугольное это, загорелое, подкопченное солнцем лицо. И морщины. И надменность! И молчанье. Какие там стихи! Она ненавидит его!
«Она любит тебя».
Глубоко, до дна легких, затянулся пахучим дымом. Выдохнул: целую жизнь из себя выдохнул. Прежнюю.
«А Россию?! Россию ты же так не выдохнешь! Ты! Манекенщик, лицедей…»
Куклы не тоскуют.
Ногам тесно в узких модельных дорогих туфлях. Вытянул ноги, пошевелил пальцами. Щелчком подозвал официанта.
— Гарсон, вина!
Море. И снова женское тело, которое обнял. Без тяжести. Без дум. Без вчера. Без завтра. Без надежд и обещаний.
«Полюбил я ее! Полюбил горячо… А она на любовь смотрит так холодно…»
Зачем нашел ее? Мчался в курьерском через всю Францию. Причуда, блажь? Упоенье минутой? Худые плечи — магнит. Запах гиацинта от рук, от губ. Почти похоронный запах: будто ладан.
Дым, дым. И ладан — дым. И табак дорогой — дым; и над трубами зимних парижских котельных — дым, и сам Париж весь в дымке, в сером волчьем, сиротском дыму — под ногами, а ты стоишь на Холме Мучеников, глядишь вниз и думаешь: Господи! Видишь ли меня!
— И никто не видал, — тихо, дрожащими губами сказал вслух сам себе, никто не слышал, — как я в церкви стоял, прислонившись к стене… безутешно… рыдал…
Гарсон на вытянутой, будто в танго, руке ловко нес на подносе бутылку вина, скользил на полу, перевивал ногами, вертел ягодицами, угодливо танцевал старинный танец халдея.
Анна вернулась с юга загоревшая до угольной черноты, со слишком светлыми, слишком сияющими глазами. Даже, кажется, чуть пополнела: или так прямо держала спину и грудь выдавалась вперед? Дети тоже почернели, пропахли абрикосами, йодом, соленым ветром. Видно, в удовольствиях там себе не отказывали, в божественной, виноградной Ницце!
И то верно: деньги — орудие, жизнь — наслажденье. Они наслаждались там жизнью на твои деньги, товарищ Гордон. Вовремя ты их заработал. Как — не надо вспоминать.
Радуйся, Семен, за семейство свое. Видишь, как налилась новой, непонятной силой, радостью, солнцем твоя переплывшая жизнь с тобой, уже седая жена? Будто вчера родилась. И губы — алеют. И, о чудо, улыбаются!
— Я люблю, когда вы улыбаетесь, — через силу, напряженно-натянуто сказал ей. — Вы так давно не улыбались. Сегодня концерт мадам Левицкой на Буассоньер. Мы приглашены, вы пойдете?
Сидит за столом, плечи прямы, в тонких коричневых, как у мулатки, пальцах перебирает странные свои морские вещицы: деревянный прованский гребень, оранжевый сердолик, тонкую и острую ракушку, виноградную ювелирную кисть — ягоды нефритовые, лоза и листья — медные. Сама купила нефритовую гроздь? Подарили?
Обернулась. Она так глядела, только когда влюблялась.
— Мне не в чем идти. Платья нового нет. Но я — хочу.
— Анюта, я сейчас же пойду и куплю вам платье.
Помотала головой. Губы стыдливо поджала.
О, как он знал это: она не любила на себя тратить деньги.
А в стихах, еще в Москве, обидчиво писала: «Все жаждали лишь объятий — никто дары не принес! Ни шелковой пены платья, ни самоцветных слез…».
Убежал, дверью хлопнул. Вернулся со свертком.
Разрезал веревку ножницами. Легчайшая темно-синяя материя пахнула в лицо, скользко пролилась на пол.
Стоял, держал платье от Додо Шапель в распяленных руках.
Анна шагнула, он приложил платье к ее плечам.
«В самый раз будет…»