Русский роман
Шрифт:
В тот год мне сообщили, что как сирота я буду освобожден от военной службы. В деревне говорили, что у меня нашли «психические сдвиги».
«Что удивительного? — сказала тетя Ривка. — Этот полоумный взял себе старого идиота в качестве матери».
С тех пор как дедушка ушел в дом престарелых, Ривка, и так не слишком приветливая, возненавидела меня в открытую. Ее страшило, что дедушка может завещать мне все хозяйство, и теперь она понукала своих сыновей, чтобы они тоже навещали его в доме престарелых. Но Иоси сказал, что у него и без того много работы в коровнике, а Ури и вовсе пренебрег опасениями матери.
«Меня
Но задевать меня никто не решался. Я был самым сильным парнем в деревне. Уже в четырнадцать лет меня назначили капитаном нашей деревенской команды на районных соревнованиях по перетягиванию каната. Перед каждым выступлением дедушка подходил ко мне и наставлял: «Барух, ты, главное, упрись ногами в землю и не сдвигайся с места. Мы им покажем».
Но сейчас у меня не было никого в мире, кроме Пинеса, кто беседовал бы со мной, проверял на мне новые идеи и отвечал на мои вопросы. Правда, Зайцер время от времени заглядывал ко мне в окно и кивал головой, но он был очень стар и почти разучился разговаривать.
По утрам, вставая, я вдыхал слабый, все более истончающийся остаток дедушкиного запаха, еще остававшийся в пространстве комнаты. У маслин, которые я консервировал для себя, не было того вкуса. Они быстро размягчались и гнили, потому что мне ни разу не удавалось найти правильную меру соли. Свежее яйцо ныряло в раствор, как камень, или выпрыгивало из него, как будто им выстрелили из пулемета.
Я был «одинокой птицей на крыше», по словам Ури. Пока его не изгнали из деревни, он заходил ко мне каждый день и всегда приносил два куска пирога, которые воровал из кухонного шкафа своей матери, — один для меня, один для Зайцера.
«Как ты живешь так?» — спрашивал он.
Ласточки гнездились в углу моей крыши, шершавый серый лишайник затянул стены.
«Нельзя так запускать это жилье, — возмущался Мешулам, пришедший просить у меня старую дедушкину шляпу для одной из своих экспозиций. — Оно представляет собой одно из последних свидетельств быта пионеров в первые годы поселения».
То была типичная шляпа молодежи из движения «а-Поэль а-цаир» [156] , изготовленная из серого прочного материала, с опущенными полями. Я любил иногда надевать ее, когда шел в поле.
По ночам, один во времянке, я метался меж изъеденными деревянными стенами и выл от тоски, взывая к покинувшему меня дедушке, к погибшим родителям, к исчезнувшему дяде Эфраиму, к звездам, — чтобы пришли и спасли меня от боли и одиночества. Теперь я дружил лишь с пауками, что равнодушно покачивались в углах комнаты, да с прозрачными ящерицами, которые прилипали лапами к оконному стеклу и неподвижно смотрели на меня своими темными, наивными глазами. Днем я занимался садом, который дедушка, с высоты своего любовного гнездышка, велел Аврааму оставить на мое попечение.
156
a-Поэль а-Цаир (досл. «Молодой рабочий») — первая сионистская рабочая партия, основана в Палестине членами Второй алии в 1905, выдвинула задачу овладения еврейскими рабочими всех видов трудовой деятельности и создания в Палестине еврейского «бесклассового» большинства, выступала против
«Малышу нужно чем-нибудь заниматься, — сказал он. — И руки у него хорошие».
Я подрезал деревья, насекал глазки, привязывал ветки и мазал черной мазью раны, расползавшиеся по стволам. Подобно дедушке, я тоже позволял плодам созревать и падать на землю. Иногда приходил Авраам, чтобы попросить меня помочь в коровнике, и я всегда охотно откликался. Мне нравилось разгружать тяжелые мешки с комбикормом, чистить сточную канаву и водить смущенных и взволнованных молодых коров на первое свидание с осеменителем.
В те часы, когда мне казалось, что мои кости уже крошатся от безнадежности, я шея бороться с молодыми быками в загоне для откорма. Зайцер отрывался от старых газет, поднимал свою морщинистую голову и с интересом смотрел, как я хватаю полутонного теленка за рога и забавляюсь, ворочая его. Бычки, могучая помесь Брахмы, Агнуса и Шароле, радостно ревели глубоким нутряным ревом, когда я приближался к загону, на ходу снимая с себя рубаху. Они любили меня и ту толику веселья, которую я вносил в их жалкую, короткую жизнь.
Откорм телят на мясо был очень прибыльным в те времена, но при виде торговцев скотом с их грузовиками дядя Авраам мрачнел. Они накручивали хвосты быков на кулак и мучительными поворотами руки вправо и влево заставляли этих больших животных идти к сходням грузовика. Авраам не мог вынести этого зрелища, и еще два-три дня после того, как его плачущих быков уводили на бойню, мышцы дяди сводила такая судорога, что он ходил по двору, качаясь и дергаясь, как механическая кукла.
Когда я баловался с его бычками, он ничего не говорил, но медленная слабая улыбка разглаживала его изрытый бороздами лоб и разливалась по лицу. Иногда я видел тетю Ривку, которая пряталась за толстым стволом эвкалипта и смотрела на меня, когда я выходил из загона, раздетый, потный, встрепанный, со вздувшимися жилами.
«Чем укладывать быков в навоз, лучше бы уложил девочку на солому!» — сердито выкрикивала она и тут же исчезала.
В дедушкиных ящиках я нашел старые бумаги, документы, мамины засушенные цветы, письма, которые присылали дедушке со всех концов Страны, чтобы посоветоваться с ним по поводу садов. «У меня тяжелая почва, и после дождя вода стоит на ней подолгу. Могу ли я посадить в ней персики?» — писал Арье Бен-Давид из деревни Кфар-Ицхак.
Дедушка прикалывал к каждому письму копию своего ответа. «Дорогому товарищу Арье» он рекомендовал посадить по 36 персиковых деревьев на дунам и привить их к сливе «мирабелла».
Остатки изъеденных, больных, уже раскрошившихся в конвертах листьев, когда-то посланных к нему на диагностику, и записка его почерком: «Шимон, дружище! То, что я сказал об удалении лишних побегов, не относится к винограднику, посаженному в нынешнем году. В таком нежном возрасте нельзя трогать побеги, выросшие из привитых глазков. Нужно удалить только ветки, выросшие на подвое».
Были и другие находки. «Я живу в съемной комнате еще с несколькими рабочими, — писал Шломо Левин из Иерусалима своей сестре в Галилею. — Возвращаюсь домой после работы, и руки мои так изранены и распухли от работы с камнем, что я не могу ни к чему прикоснуться. Тут поблизости растут несколько старых оливковых деревьев, и я иду туда, опираюсь на одно из них и плачу, как маленький ребенок. Стану ли я когда-нибудь настоящим рабочим? Или это просто тоска по нашей маме?»