Русский самородок. Повесть о Сытине
Шрифт:
– Позвольте тогда еще и сына добавлю…
– Добавьте и сына: одним больше, одним меньше, значения не имеет, – сказал Михаил Иванович, а потом, взяв оба списка, спросил, какими делами занимается Иван Дмитриевич в это тяжелое время.
Сытин охотно ответил:
– Да, время действительно, Михаил Иванович, нелегкое. Все стали «миллионерами». Какая уж тут работа! Но помогаю советской власти, помогаю. Кое-что по Госиздату инспектирую, инструктирую, ругаюсь, добиваюсь какого-либо толка, иногда удается, иногда – нет. Теперь ведь, Михаил Иванович, всё коллегиально да подконтрольно решается. А я этого не понимаю и недолюбливаю. Раньше как было: акции в руках, опыт-сноровка в голове, забота в сердце, любовь к делу на душе, и я решал все сам,
– Сообщим, Иван Дмитриевич, сообщим…
В страстную субботу к Троицким воротам Кремля с Иваном Дмитриевичем во главе пришли все двадцать пять звонарей. Все они на подбор, один к одному, все в свое не столь давнее время служили при звоннице Ивана Великого. Всех их проверили по списку и впустили в Кремль, а затем и на колокольню. Там они с нескрываемым чувством радости и сознанием своего достоинства проверили прочность сыромятных ремней и канатов, привязанных к языкам колоколов, приготовились по всем правилам к торжественному пасхальному благовесту, который должен был начаться в назначенный час. Об этом часе знали они, звонари, и все духовенство многочисленных действующих церквей Москвы и Подмосковья. И, разумеется, знали об этом и жители Кремля. Недаром на безлюдной площади около древних соборов в ожидании трезвона стояли небольшие группы людей. В одной из них Сытин заметил Максима Горького и Демьяна Бедного, с ними еще были двое военных, у каждого на шинельных петлицах по четыре ромба. Горький, сняв шляпу с широкими полями, поздоровался с Сытиным и сказал:
– Вот он, Иван Дмитриевич, это он позаботился, чтобы вся Москва сегодня послушала голос Ивана Великого. Прошу любить и жаловать.
По-весеннему с Москвы-реки веяло сырой прохладой.
На Спасской башне пробили часы. Сытин взглянул на свои карманные, сверил время и сказал, что Иван Великий ударит в большой колокол через пятнадцать минут, ровно в двенадцать, и тогда начнется.
– Мы можем и на вольном воздухе побыть, а вот Алексею Максимовичу с его здоровьем, пожалуй, лучше уйти в помещение. Сырость-то какая!.. – сказал Сытин.
– Нет, мы его одного не отпустим, а прошу всех ко мне пожаловать, – пригласил Демьян Бедный Горького, Сытина и двух военных. И все направились к Бедному; его квартира находилась в одном из кремлевских теремов.
Ждать пришлось недолго.
Оглушительно рявкнул огромный шеститысячепудовый колокол, раз и другой. Гул его протяжно разнесся над советской столицей и где заглох – неизвестно. После малой паузы, следом за первыми ударами большого колокола и вместе с ним грянули большие, затем средние и малые колокола-подголоски, и началась, ожила музыка Ивана Великого. Двадцать пять звонарей старались преотменно. Единым сплошным гулом колокольного разноголосья отозвалась на зов Кремля вся Москва. Это было в двадцать первый год нашего века.
На кремлевский звон откликнулись ближние и дальние древние, спрятавшиеся между домами церквушки. Их отдельные, прорывающиеся сквозь общий гул голоса мог распознать на слух только Иван Дмитриевич, да и то приблизительно. Он сидел у раскрытого окна и время от времени, подобно конферансье, объявлял:
– Это вот, слышите, у Спаса в Чигасах ударили. Вроде бы дискантом, это у святого Ермолая на Козьем Болоте… А это веселое треньканье, чу-чу! слышится с Маросейки от Козьмы и Демьяна…
Долго и весело перекликались, сливаясь в общий поток пасхального звона, колокола по меньшей мере трех сотен церквей, и тех, что вблизи, в Охотном ряду, и на Варварке, и тех, что подальше от ведущего Ивана-звонаря, где-то у Николы на Драчах, у Спаса в Пушкарях, у Петра и Павла на Басманной…
В этом концерте под началом Ивана Великого участвовала, быть может в последний раз в таком скоплении, вся
– Какая замечательная симфония! – воскликнул Горький, с благодарной улыбкой глядя на Сытина. – Вы посмотрите на Демьяна: уж на что заядлый безбожник, и тот не может скрыть удовольствия. Спасибо, Иван Дмитриевич, удружили!.. И как вы догадались и сумели уговорить Калинина?
Сытин ему ответил:
– Калинин русский человек и, наверно, в детстве крест на шее нашивал. Он понял мою просьбу. А я, идя к нему, думал, если Москва ныне не услышит Ивана Великого, то больше ей никогда не слыхать. Много будет ломки, много… Вот я и решился сходить к всероссийскому старосте. А все-таки, дорогие товарищи, ужели русскую древность станут корчевать?
– Кое-что убавят, это факт. Самое ценное оставят на века, – как бы вскользь заметил один из военных.
– В этом-то и вся беда: кто и как будет разбираться, что ценное, что не ценное… Разве что вся надежда на Ленина и на совесть народа. Не надо хулить содеянное руками предков наших. В старине русской даже наивность обаятельна. Вы помните, какова роспись в соборах Кремля? Неповторимые шедевры! Иногда до смешного наивны, а беречь их надо! – резко и горячо заговорил Иван Дмитриевич, Зная, что здесь самая подходящая почва для такого разговора. – Вы видели когда-нибудь фрески на стене: кит проглатывает и изрыгает Иону? Древний живописец изобразил кита в виде огромного леща с чешуей. Сразу видно, что московский изограф не бывал в океанах и не имел никакого представления о китах, хотя он и верил, что земля на них держится…
В соседней комнате был накрыт стол. Демьян Бедный попросил гостей выпить за «симфонию» Ивана Великого. На столе стояло подогретое итальянское вино кьянти. Пузатые бутылки в камышовых чехлах с красочными этикетками.
– Я только на минутку, за компанию. Чокнусь с вами за состоявшийся «концерт», но пить не стану, – сказал Сытин, садясь за стол.
– Иван Дмитриевич! Да ужели от подогретого кьянти откажетесь? Да это невозможно! Помните, вы такое вино у меня на Капри восемь лет назад пили и хвалили.
– То на Капри, Алексей Максимович, в обычное время. Вам тогда по случаю трехсотлетия Романовых было дозволено без опаски вернуться в Россию. Ну, и было дело, выпили. А теперь, простите меня, еще не кончилась пасхальная литургия. Я пойду на Путинки, там я как-никак старостой. И разговеюсь не итальянским вином, а куличом, крашеными яйцами, а мой помощник по церкви где-то добыл бутылку довоенной смирновской водки. Вот и у меня будет разговенье.
Горький и Бедный проводили Ивана Дмитриевича до дверей, благодарно и крепко пожали ему руку. Сытин вышел. Над Кремлем и всей Москвой заливались колокола многопевно, на все лады.
«Как бы они не забылись там», – взглянув на колокольню, где светились огоньки в плошках, подумал Сытин.
Не пришлось Дмитрию пробираться на колокольню. Звон на Иване Великом оборвался.
– Значит, кончено. Подождем звонарей здесь и все вместе выйдем через те же Троицкие ворота, в другие нас не выпустят.
Пока спускались звонари, Иван Дмитриевич ждал их около царь-колокола и царь-пушки.
– Смотри, сын, какие чудеса творил русский народ. Он всегда хотел создать что-то грандиозное. Кажется, кем-то из декабристов сказано: уж если колокольня – то Иван Великий, господин над всей Москвой; если колокол – то двенадцать тысяч пудов. Царь-пушку вот закатили – авось видом своим будет врагов отпугивать, а для стрельбы никак не пригожа. Вот и я всю жизнь гонялся и достиг грандиозного размаха, но всему своя судьба: царь-пушка эта не стреляла, царь-колокол не звонил, умолкнет навсегда теперь Иван Великий, зачахло и мое дело. Что было взято у народа не даром, то оплачено ему сполна миллионами книг и всем нажитым достоянием. А теперь пора, скоро пора и мне на покой…