Русский в Париже 1814 года
Шрифт:
«Молодой человек, — сказал мне Наполеон, — возьмите эту батарею назад, это будет подкреплением вашему Маршалу». Восхищенный таким поручением, я исполнил приказание; сражение было выиграно и Наполеон на поле битвы сам надел на меня крест Почетного легиона и оставил меня при своем штабе, и с этой минуты жизнь моя была посвящена этому необыкновенному человеку.
Наступил мир. Занесенный мощною рукою Наполеона в круг высшего сословия, увидел я собственное ничтожество: на войне храбрость дает первенство — мир требует других достоинств. Я был беден, чин мой ничего не значил, воспитание было небрежно; а в свете богатство, чины и познания играют важные роли. Я видел людей, которые ослепляли и изумляли меня; это были мои идеалы — к ним желал я подойти, к ним приблизиться. С какою завистью смотрел я на их успехи в свете, с каким подобострастием слушал их оракулы; в одном я видел глубокую ученость, в другом римский характер,
Поставленный обстоятельствами между таких людей и осужденный понимать их, я желал бы действовать невидимо и независимо: но участь общества такова, что столкновение необходимо. Я сказал, что я был беден: это останавливало меня на каждом шагу; мне надобно было искать, чтоб делать добро; употреблять невероятные усилия, чтоб только стать наряду с ничтожеством. Часто меня гнали; много я испытал ненависти; ни то ни другое не трогало меня: одно только глубоко язвило сердце мое, когда эти пустые и надутые люди удивлялись мне, если случалось сделать что-нибудь необыкновенное или показать особенное дарование, как будто бедный человек не может по природе, и не должен сметь по приличию показывать ни достоинств, ни дарований, которых они сами не смели считать своим уделом. Как бы то ни было, я заставил уважать себя. Со всем тем, мне было скучно в большом свете и при дворе — я больше жил в поле, и хотя там есть своего рода интриги и обманы, но они обозначаются явственнее, на них указывают откровеннее и отплачивают им решительнее. Пороки и добродетели там положительны, тогда как в свете большая часть так называемых честных людей богаты только отрицательными добродетелями.
— Какими красками описываете вы людей, — сказал Глинский, — после этого не удивляюсь, что сделались ненавистником человеческого рода!..
— Ненавистником? — напротив. Я люблю людей, люблю общество. Ежели вижу их такими, это мне не мешает любить их — знаю, что они иначе быть не могут. Ежели бы я, в самом деле, ненавидел их, болело ли бы у меня сердце при несчастиях французов? если б чувство ненависти могло вмещаться в душе моей, было ли бы в ней место для горячности, с какою люблю того, чье имя другие теперь не смеют произносить громко; искал ли бы дружбы с Деноном и братской связи с графом де Сервалем; мог ли бы привязаться к дому старика Бонжеленя, несмотря на различие наших мнений. Я уважаю характер маркиза, его постоянство, неизменчивое направление на политическом поприще и снисхожу даже его слабостям. Например — извините меня, Глинский, — я бы хотел, чтобы француз сохранял побольше достоинства в обращении с теми, которые силою предписали ему законы, — а он торжествует свое поражение. Но я вхожу в образ его мыслей, понимаю, и если не оправдываю, то не могу обвинять. Например: знаете ли, зачем, с какою просьбою от него пришел я к вам?
— Рад очень выполнить все, что могу.
— Маркиз и жена его просят вас доставить им случай быть завтра в вашей придворной церкви; они уговорили и графиню Эмилию завтра выехать впервые после шестимесячного ее траура.
Глинский вскочил от радости, что в состоянии будет доставить какое-нибудь удовольствие своим хозяевам.
— Скажите им, — говорил он, — что я сию же минуту еду доставать билеты; вы меня извините, г. Дюбуа, что я оставляю вас?..
Подали огня. Глинский торопился одеваться и, как обыкновенно случается, что торопливость худо помогает во всяком деле, то правый сапог надевался на левую ногу, пуговки были обстегнуты и шпага едва не осталась в том же углу, где она стояла.
— Мне, право, совестно, — говорил Глинский в то время, как Дюбуа с улыбкою смотрел
— Не бойтесь; молодому человеку так и быть должно. Сверх того, за мое о вас мнение верною порукою наш разговор. Если бы это не была доверенность к человеку, мною уважаемому, если бы сердце не было согрето чувством признательности за ваше ко мне внимание, если бы я не отдавал справедливости даже тому, который принадлежит нации, неприязненной французам, то мои слова были бы только презренным болтаньем!..
Глинский обнял его с жаром. В эту минуту ему казалось, что только любви графининой недостает для его полного счастия.
Он отправился в кабриолете.
«Прекрасный юноша! — думал Дюбуа, смотря ему вслед. — Жаль, что он русский! Каждый из союзников должен быть врагом моим, пока он на земле Франции — и если я уважаю этого — то потому, что он любит Наполеона… но он также любит и… Дюбуа! будь великодушен, забудь все… пожертвуй всяким посторонним чувством одной высокой мысли, которой ты обрек себя!..»
Глава III
Император Александр каждый праздник присутствовал в своей походной придворной церкви, устроенной в доме, так называемом: garde meuble [87] . Любопытные парижане толпами собирались смотреть, как молится русский царь, и стечение их увеличивалось с каждым разом до такой степени, что сперва надобно было отворить ряд задних комнат для помещения посетителей; потом должно было пускать дам по билетам, а мужчинам позволено приезжать только в мундирах. — Весь парижский beau-monde [88] почитал обязанностию бывать у обедни, где, кроме новости видеть службу греческой церкви, слушать превосходных певчих, кроме удовольствия смотреть на прекрасного собой императора, присоединялись выгоды съезда лучшей публики и развлечения на несколько часов. — Все только и толковали, что о величии обряда, о пении, о красоте русского царя. Словом сказать, обедня сделалась самою модною вещью в Париже, и хозяевам Глинского надобно было видеть также царя у обедни.
87
для хранения мебели (фр. — Сост.).
88
высший свет (фр. — Сост.).
Все заботы о российской армии и о дворе императора возложены были на князя Волконского [89] ; даже раздача билетов для входа в церковь производилась под его именем. Глинский отправился прямо к нему, велел о себе доложить, и когда князь позвал его, объявил о своем желании.
Соединение многих должностей за границею; беспрерывное занятие по оным; мелочные подробности места начальника штаба с важною ответственностию за армию, стоящую в завоеванной земле, и заботы других обязанностей приближенного человека к императору в эту суматошливую эпоху положило отпечаток суровости на характер князя и даже вспыльчивости, когда похищали у него на пустяки драгоценное время.
89
Волконский Петр Михайлович (1776–1852) — светлейший князь, генерал-фельдмаршал, министр императорского двора и уделов. В описываемое время был начальником русского генерального штаба.
Он вышел к Глинскому с нахмуренным лицом, и когда этот высказал свою просьбу, он вспылил.
— Я думал, милостивый государь, что вы пришли говорить о каком-нибудь нужном и важном деле, но что важно для вас, молодых людей, то может быть совсем не важно для меня. Г-да гвардейские офицеры думают, что весь свет обязан угождать вместе с ними их хорошеньким хозяйкам. Триста билетов уже роздано; я не могу дать более ни одного и не могу терять на вздоры времени. — Он хлопнул дверью и ушел. Глинский отправился в большом горе.
Адъютант Волконского, встретивший Глинского, удивился его печальному виду. Глинский объявил свою неудачу.
— Князь правду сказал, — говорил адъютант, — что ты, почитая важною свою просьбу, хочешь, чтоб и другие также ее принимали. Если б ты мне прежде объявил свою нужду, я бы удовлетворил тебя без всяких хлопот и беспокойства самого князя. Но, впрочем, вот тебе билеты; желаю твоим хозяевам, а более прекрасной графине Эмилии, удовольствия.
Глинский был знаком со всем штабом; вся молодежь завидовала его квартире. Графиня де Серваль была предметом удивления всех гвардейских офицеров, которые имели случай когда-либо видеть ее.