Русский в Париже 1814 года
Шрифт:
— Так что же во врей этой истории может тебя беспокоить? Я не думаю, чтобы одна твоя совесть мучила тебя за то, что ты побывал в игорном доме; я бывал в двадцати и не чувствую никакого упрека.
— В этом случае не совесть упрекает меня, но мне стыдно, что весь дом знает происшествие и как я всем не могу рассказать того, как маркизе или тебе, то меня беспокоит эта гласность; впрочем, все это не заслуживает внимания, но вот что поразило меня, Шабань. Графиня Эмилия сделала мне такой выговор, что нельзя более показаться ей на глаза.
— Что же она сказала?..
Глинский было остановился; какое-то чувство деликатности запрещало ему сказать все, что говорила графиня, но одна минута соображения поставила его на дорогу, он отвечал:
— Не помню слов — но смысл был таков, что она не намерена более меня видеть.
Шабань
— Вот это другое дело, — сказал он, — эта добродетельная женщина скажет и сделает. Теперь понимаю, отчего ты, бедняжка, расстроен. Ты неосторожно последовал моему совету и, вместо того, чтоб с нею только быть любезным, ты влюбился, не красней, друг мой!.. я сам влюблен и parbleu [97] мне стыднее в этом признаться, тем более, что это в четвертый или пятый раз! Да, Глинский, я боюсь сам выговора этой женщины более, нежели ареста нашего conseil de discipline. Mais que le diable emporte [98] все эти неснисходительные добродетели: она не хочет допустить ни одной слабости ни сердцу, ни уму, ни воображению… называет все это романическими бреднями, а и не замечает, что эта строгость, с которою она требует совершенной чистоты слов и поступков, также чувство романическое, то есть, похожее больше на сказку, нежели на правду.
97
черт возьми (фр. — Сост.).
98
дисциплинарный совет. Но черт бы побрал (фр. — Сост.).
Шабань распространился еще более в своих выводах о характере графини, но это вовсе не утешало Глинского. Впрочем, Шабань, хотя и называл любовью четыре или пять волокитств своей жизни, но в сердце женском для него оставалось еще много тайного, а следственно, и святого. Несмотря на свою ветренность, возвышенность чувств и благородство души отличали его на каждом шагу от других молодых людей, на которых он старался походить, то есть, желал казаться хуже, нежели он был в самом деле, и потому-то он принимал и понимал буквально выговор графини, не подозревая в нем ничего более, кроме строгости добродетельной женщины, оскорбленной неделикатностью человека, которого она почтила своею доверенностию и дружбою.
— Это тебе в наказание, — продолжал Шабань, — ты было отбил у меня ветреную кузину — но я объяснил ей, что ты влюблен в Эмилию, и Клодина перестала на тебя посматривать с тою же нежностью, как бывало, даже… Ах, Глинский, я влюблен, как дурак!.. она со мною совсем не та, что прежде. Как Даламбертова мамка, узнавшая после сорока пяти лет своей с ним жизни, что он умен и тот самый, о ком говорит вся Европа — так и кузина не понимала до сей поры, что можно любить человека, с которым знакомы от детства. Но полно грустить, Глинский! теперь маркиза, верно, рассказала Эмилии твои похождения и она, конечно, сама жалеет о излишней строгости. Пей шампанское и утешься, а я пойду рассчитаться avec la belle limonadi`ere [99] . — Сказав это, он отправился к красавице, которая, сидя на своем троне и принимая в лайковых перчатках двумя пальчиками деньги, улыбалась толпившимся у ног ее поклонникам и вздыхателям.
99
с прекрасной лимонадницей (фр. — Сост.).
Глинский выпил бокал шампанского и как внимание его было не занято, он услышал сзади себя разговор двух французов, из коих один всячески бранил русских, а другой старался умерить горячность своего собеседника. Глинский обернулся, и глаза его встретились с глазами вчерашнего усатого мужчины с крестом Почетного легиона, который с видимою досадою продолжал свою брань. «Эти русские варвары, — говорил он, — думают, что они здесь победители во всех отношениях!.. но как смешны они!.. эта гвардия, вместо того, чтоб быть наградою ветеранам, напичкана мальчиками, которые со своим муравьиным станом более похожи на воспитанников, нежели на воинов.
Глинский был во фраке и думал, что усатый человек не узнал его, он встал и, подошед к нему, сказал:
— Милостивый государь, я не знаю ваших причин, по которым вы говорите так дурно о русской гвардии, и не хочу знать их; но я должен объявить, что я русский и, следственно, продолжение вашего разговора в этом тоне будет не у места.
Усатый человек узнал и прежде Глинского, но, мстя ему за вчерашнее предпочтение, а может быть, и за сегодняшний отказ графине Гогормо, он продолжал говорить по-прежнему, не обращая внимания на слова Глинского.
Глинский во всякое другое время вспыхнул бы, но сильная грусть придала ему хладнокровия; он подступил ближе к человеку с большими бакенбардами и сказал твердым и спокойным голосом:
— Вы ошибаетесь, государь мой, говоря, что мы не умеем обращаться с порядочными людьми; чтоб доказать вам, что мое воспитание кончено и я могу дать урок в учтивости самому французу, позвольте мне спросить ваше имя?
Кавалер Почетного легиона надел шляпу, протянулся на стуле, сложил руки на груди и засвистал «Vive Henri IV»! Эта ария означала, что он роялист; она служила как будто масонским знаком для всех эмигрантов.
— Впрочем, это для меня все равно, — продолжал Глинский, — если вы не сами надели на себя этот крест, то, конечно, он ручается за ваше имя, и если все, что вы говорили насчет русских, клонилось к тому, чтоб затронуть меня — я к вашим услугам и требую удовлетворения.
Усач продолжал насвистывать, глядя насмешливо в глаза Глинскому.
— В таком случае ты подлец и негодяй, — сказал Глинский.
— Sacr'e tonnerre! [100] — заревел усач, вставая. — Я научу, как должно говорить с такими людьми, как я! не угодно ли сделать прогулку au pr'e aux cerfs? [101]
100
Гром и молния! (фр. — Сост.).
101
в олений луг (фр. — Сост.).
— Я требую этого, — отвечал Глинский; и когда Шабань, возвратись, подошел, он обратился к нему.
— Любезный друг! — сказал он, — мы с этим господином хотим взаимно давать уроки вежливости — хочешь ли ты быть моим секундантом?
Шабань остолбенел. Он попеременно оглядывал обоих противников. «Что тебе сделали?.. за что вы хотите драться?» — сказал он в удивлении.
— Об этом после — теперь поедем.
— Но, может быть, тут есть какое-нибудь недоразумение.
— Слушай, Шабань, ты можешь быть моим учителем, как обращаться с женщинами — но как защищать честь русских и собственную — извини меня, я сумею сам!
Шабань обнял Глинского. — Если так, рад, что могу служить тебе, — сказал он. — Какое же оружие?
— Шпаги, — сказал кавалер Почетного легиона.
— Пистолеты, — возразил Глинский.
— Я худо стреляю.
— Мы будем стреляться на два шага.
В это время несколько русских офицеров, тут случившихся, подошли, услышав крупный разговор; один из них вызвался быть секундантом Глинского, но Шабань ни за что не хотел уступать этой чести. Глинский попросил только офицера, чтоб он научил Шабаня, что должно делать. Французы в это время еще не привыкли к поединкам на пистолетах и предпочитали шпаги, но русские в бытность в Париже кончали все ссоры пулями и тем отучали многих сварливцев и охотников до дуэлей, заводивших сначала беспрестанные ссоры. Француз, разговаривавший с противником Глинского, согласился быть его секундантом и вступил в переговоры с Шабанем, который, хотя и против себя, но требовал по желанию доверителя самой строгой дуэли. Постановлено стреляться чрез общий барьер, от которого противники могли расходиться на 10 шагов. Это очень не нравилось человеку с усами, но надобно было покориться необходимости и убеждениям секунданта, который, по-видимому, был офицер и, негодуя на нерешительность своего героя, с досадою заставил его принять условие сделанного ими договора.