Русское общество в Париже
Шрифт:
Храм содержится прекрасно: отец Васильев нередко сам ходит в камилавке с тарелкою, и потому на тарелке редко видны медные су, а все серебряные франки и даже золотые монеты. Хор, составленный из французов, весьма хорошо исполняет даже некоторые трудные вещи Бортнянского. С французами поет один русский октавою, приводящею в удивление французские уши. Публика передних рядов, расходясь из церкви, обыкновенно говорит по-французски и смотрит на пигмеев так точно, как умеют смотреть на них христианнейшие богомольцы церкви С.-Петербургского почтамта. Нищие русские у порога есть постоянно.
Жить на поповке всем без исключения привольней и беспечней, чем каждому человеку на сто лье в окружности.
КАМЕРА ШВЕЙЦАРА ПАРИЖСКОГО РУССКОГО ПОСОЛЬСТВА И КОНУРА КОНСУЛЬСКОГО СТОРОЖА
Ни вершины Юры, ни вершины Давалагири и Казбека не недоступнее для русских, чем в мое время был дом русского посольства в
Нечто вроде того, что сказано о Монблане, можно сказать и о различных высотах, достигнутых жителями низменных долин, и между прочим о доме нашего русского посольства в Париже. Дом этот в течение весьма долгого времени, с самого оставления посольского поста в Париже высокопочтенным графом Киселевым, считался недоступным для невысокотитулованного русского туриста, и мы даже не умели себе представить, где на Руси тот русский счастливец, который бы мог похвалиться, что пред ним отпирались двери нашего посольского дома далее швейцарской. Но в 1867 году этот Монблан развенчан: на нем была нога простого смертного. Двери посольства растворялись для газетного корреспондента г. Щербаня, который печатным образом заявил, что дом русского посольства для него открыт и что любезность и внимательность барона Будберга выше всяких похвал. Честь и слава г. Щербаню, а мы еще раз порадуемся, что все, о чем мы будем ниже рассказывать, относится к прошедшему, к годам старых порядков, уступивших место новым порядкам, возвещенным с такою теплотою и торжественностью г. Щербанем.
В те времена, к которым относятся мои воспоминания, к которым также в своем роде относится парижская история полковника Борщова и воспоминания всех русских, бывавших в Париже после оставления посольского поста гр. Киселевым, в доме русского посольства были не те порядки, которыми осчастливлен в 1867 году газетный корреспондент г-н Щербань. О самом после, г. Будберге, ни полслова. Я его не знаю, и мне думается, что, кроме его дипломатического начальства да г-на Щербаня, и никто его не знает, и все могут отдать себе в этом полную справедливость. Из всех людей, которые в мое время хлопотали об аудиенции у посла, и из всех тех, которые рассказывали мне о подобных хлопотах впоследствии, ни один не был один перед другим обижен: все они не получали просимых аудиенций, к доступности которых так патриархально приучил некогда русских великодушный гр. Киселев. Я сам лично не позволял себе ни одного раза беспокоить барона ни малейшею просьбою и не могу высказать никаких моих личных наблюдений насчет отношений этого представителя русского правительства к нуждающемуся в его содействии русскому человеку. Мне довелось только раз утруждать нашего генерального консула просьбою о засвидетельствовании доверенности на имя моей матушки, продававшей наш наследственный хуторок. До этих пор, приходя в посольство за визой и за справками, я, как и все другие, обыкновенно не был допускаем далее узенькой и весьма грязной передней, в которой сидит консульский сторож, а перед ним терпеливо или нетерпеливо стоят приходящие в консульство путешествующие подданные России. От этого же сторожа мы, русские и поляки, получали и свои справки, и свои визы (что, кстати сказать, полякам в тогдашнее время было и весьма на руку); но для засвидетельствования доверенности сторож, собственноручно отбирающий паспорты, нашелся вынужденным пустить меня к самому консулу. Это было в 11 часов утра. Я просился к консулу сначала вежливо, потом, разбесившись на сторожа, который расспрашивал меня, ловя блох в своей французской бородке, отодвинул его своим русским локтем в сторону и вошел в самую непрезентабельную зелененькую комнатку с тремя канцелярскими столами и конторкой. За столами сидели три писаря, а перед конторкою не было никого. У всполошенных моим появлением консульских писарей я осведомился о том, как написать за границею доверенность, которая была бы действительна в русской гражданской палате. Угреватый писарь, с которым я встречался у отца Васильева, по знакомству не отказал мне в совете. Доверенность должно было писать простым письмом, на простой бумаге, и она должна была получить лишь засвидетельствование консула. Получив такой совет, я просил одолжить мне листок бумаги и позволить мне написать за одним из пустых столов пять строк, подлежащих засвидетельствованию. Листок бумаги мне писаря дали, но в позволении написать письмо в этой комнатке отказали, сказав, что консул не дозволяет здесь русским садиться.
— Где же я напишу? Неужели из-за пяти строк, написать которые нужна всего одна минута, мне ехать опять за шесть верст, в Латинский квартал? — урезонивал я писарей.
— Нет. Для чего же ехать назад? Вы пойдите в какой-нибудь трактирчик: там вам позволят написать. Вы напишите и приносите.
— Но я не знаю в этой стороне ни одного трактира. Я далеко живу и ничего здесь не знаю.
— Ну, в передней на окошке разве… только неловко.
— Помилуйте, — говорю, — на коленях стоя, что ли, я буду писать на окошке!
— Да и консул не любит, когда и в передней пишут, — вмешался другой писарь, похожий на английского пастора. — Вот тут сейчас за углом погребок есть; там все русские пишут, там вы и напишите.
Я поблагодарил за этот совет и, выгнанный из русского посольства, пошел в французский погребок, где «все, русские пишут».
Погребок оказался приветливей посольства, и я там, за стаканом вина, которым спешил запить свое русское унижение, написал письмо к моей матери.
Через полчаса являюсь в посольство. Консула еще не было, и меня оставили ожидать его в передней, где уже толклись несколько человек русских, посылавших господину консулу разные благожелания.
Через час явился консул, и некоторых из нас стали пропускать в зеленую комнату. Дошла и моя очередь.
За конторкою, которая час тому назад была пуста, теперь стоял черноволосый господин, которому подали мое письмо с приготовленною уже на нем надписью. Он обмакнул перо и подписал не читая.
— Так ли это написано? — спросил я этого чиновника.
— Мм-э, — отвечал он мне и отворотился.
Я заплатил пошлины, взял мою засвидетельствованную доверенность и ушел.
Так точно обращались здесь и со всеми. На это обращение раздавалось и раздается много глухих жалоб; но это ничему не помогает: говорят, и до сих пор русских все-таки держат в передней и посылают в кабачок.
Удивительно и непостижимо, как это несносное обращение русских дипломатических чиновников с русскими гражданами не дойдет до сих пор до ведома того просвещенного русского государственного человека, который столь благородно высказал свою готовность «лучше стерпливать нападки печати, нежели стеснять свободу слова». Я уверен, что князь Горчаков не знает, как часто дипломатические русские чиновники его ведомства обижают нуждающихся в них русских туристов.
Резонного отпора невежеству этих чиновников со стороны самих русских почти никакого не делается, а тычут им только кукиши из карманов да воспоминают их по заочности неудобопечатаемыми словами. Тоже, видите, дипломаты! Это все, что мы умеем и чего никто не боится, а чиновник тем паче.
Впрочем, хочу предать памяти случай, где г. парижский русский консул несколько поотступился от своей неприкосновенности. Некто русский, ныне доктор философии, а тогда еще университетский кандидат Евгений Деро—рти, обратясь к этому чиновнику за советом и засвидетельствованием какой-то бумаги, прошел в зеленую комнату еще более настойчиво, чем я, и отнесся к консулу с русским вопросом.
Консул ему отвечал по-французски.
— Я с вами говорю по-русски, — сказал ему Деро—рти, — и желаю, чтобы вы, русский консул, мне тоже отвечали по-русски.
Консул стал отвечать по-русски.
ИСКАНДЕР И ХОДЯЩИЕ О НЕМ ТОЛКИ
Когда я ехал за границу, слава Герцена еще держалась, но уже меркла. «Колокол» читали в Петербурге, но уже не видали в нем «закона и пророчеств». Была уже известна всем памятная комическая статья о намерении русского правительства похитить Искандера и об ответственности, возложенной им за его волоса на нашего Императора и все императорское правительство. Уезжая из России, я имел непременное намерение увидать Герцена и говорить с ним. Я с ранней юности, как большинство людей всего нашего поколения, был жарчайшим поклонником таланта этого человека, который и доныне мне представляется и человеком глубоких симпатий, и человеком крупных дарований. До отъезда моего за границу я писал передовые статьи в «Северной пчеле», газете, которая тогда была весьма распространенною. События того времени весьма часто выводили эту газету из тона органов, разжигавших общественные страсти. Мы, люди, составлявшие редакцию «Пчелы», находили честным и необходимым время от времени говорить слово осуждения многим легкомысленным порывам, которыми ретроградная старческая и крепостничья партия очень ловко пользовалась и представляла всякий вздор в виде великих злоумышлений и, запугивая правительство, тормозила предпринимаемые им реформы. Московские публицисты заговорили в этом направлении еще ранее; но у нас, в Петербурге, никто на такую дерзость не отважился. У нас считалось ужаснейшим преступлением всякое слово к отрезвлению рвавшихся к бесплодной погибели людей партии беспорядка, которая тогда считала Герцена своим вождем.