Рыба, кровь, кости
Шрифт:
На эти три дня Лютер предоставил ее самой себе, они встречались только в столовой, но и тогда он говорил мало. Его тяжелые шаги над головой тревожили Магду, и тень его присутствия витала в доме, как дурной запах; поэтому она проводила в саду столько времени, сколько позволял дождь, составляя длинные списки экзотических видов и подвидов, и внутрь ее могли загнать лишь холод и сумерки.
На третий день о возвращении ее мужа возвестил громкий спор Джозефа с отцом. Потом он пришел к ней, такой взвинченный, что не мог усидеть на стуле. Он даже не пытался объяснить свое отсутствие. Просто мерил комнату шагами и сбивчиво говорил о своих идеях, об экспериментах, которые не одобрял его отец.
— Я фотографирую, составляю перечень… Я намерен запечатлеть…
— Запечатлеть — что?
— Ту
— Какую точку?
Он повел ее в подвал, где хранил камеры, и показал ей свои фотографии, сюжеты которых обеспокоили ее.
— Ты считаешь… разумной эту одержимость мертвыми и умирающими? — спросила она.
— Сразу видно, что тебе несвойственно подлинно научное мышление, — отрезал он.
«Но что общего эти картинки жалких уличных оборванцев — одни покалечены, другие мертвы, а в третьих жизнь едва теплится, — в которых жизненные обстоятельства уничтожили все человеческое, что общего они имели с наукой?»
— Я исследую связь между ростом и разложением, — торжественно объявил он ей. — Я хочу понять, почему один человек, одно общество умирает и сменяется другим. Общество растет, приходит в упадок — угасает — и умирает, как этот век. А я ищу ту точку, в которой негатив становится позитивом, тьма превращается в свет, а гниль и разложение уступают место новому развитию.
Когда он в первый раз лег с ней в постель, Магда не отрывала взгляда от его крепко зажмуренных век и искаженного лица, чтобы между ними не встали те образы, которые он снимая. В памяти осталась иная картина: белые костлявые колени Джозефа, когда он отодвинулся от нее, и ее кровь на его ночной рубашке. Она пыталась не слушать, как он моется в раковине. Он делал это очень аккуратно, тщательно счищая все следы того, что произошло. «Оплодотворение, — писала она потом, — требует некоторого объяснения. Почему оно обязательно должно сопровождаться болью, и, по-видимому, для обоих?» Хотя все закончилось очень быстро, она решила, что именно тогда был зачат их сын, ибо то был единственный раз за несколько месяцев, когда они с Джозефом были близки. То был акт не любви (и не ненависти, как она надеялась), но какого-то другого чувства, которое после наполнило ее мужа такими угрызениями, что он не мог поднять на нее глаза. Эта внутренняя сумятица чувств повергла его в черное уныние; после зачатия Александры все повторилось. Каждую ночь он спал по четырнадцать, а то и по шестнадцать часов и говорил, если вообще открывал рот, тяжелым, заплетающимся языком. Часто он вообще сутками не вставал с кровати. Его не интересовали ни его работа, ни его окружение. Он почти не ел и в больших количествах принимал опийную настойку, чтобы заглушить неотступную мигрень. Магда, сама измученная постоянным одиночеством и тревогами, мало что из этого поверяла дневнику, сохраняя все в памяти, как ходячий каталог.
Такой порядок повторялся на протяжении последующих четырех лет: сперва беспокойное волнение, ожесточенные споры с отцом, потом сутки напролет в подвале с фотографиями и наконец немая апатия, похожая на смерть. В те дни и ночи она обнимала его, а он рассказывал о своих страшных снах: похожей на привидение женщине, преследовавшей его, убитой девочке «всегда за спиной», призраках, таящихся в саду среди сорняков, черном солнце. Как-то ночью, услышав хныканье, доносившееся из его спальни, Магда прокралась по коридору в его комнату и обнаружила Джозефа в кровати полностью одетым. Его руки, которыми он обхватил голову, были в грязи. В грязи были и его брюки, а ногти на руках сломались и кровоточили, будто он стоял на коленях и копался в мокрой земле. Он постоянно звал: «Мама!» и называл еще какое-то имя — Магда решила, что это была его умершая жена. Он закричал еще громче: «Останови его! Останови его!» и «Хильда!», пока она не потрясла и не разбудила его, а потом держала его в объятиях все время, пока он плакат.
Он утверждал, что ничего не помнит об этих утраченных часах или помнит ничтожно мало.
— Чистые страницы, — говорил он.
Вот какими были эти четыре года в Лондоне для Магды, которая написала в своем дневнике лишь о рождении их сына Кона и о мертвенной, гнетущей атмосфере этого дома, где даже Кон ходил на цыпочках. Она оставалась там отчасти из-за сына, хрупкого, болезненного мальчика, родившегося преждевременно, отчасти из жалости к Джозефу. Больше не к кому было обратиться. Тетя уехала на воды в Швейцарию вскоре после их свадьбы, а отца Магда беспокоить не хотела. Филипу Флитвуду хватало собственных финансовых забот. Все же, должно быть, какая-то часть снедавшего ее горя просочилась в регулярные письма, которые она отправляла ему в Индию, потому что вскоре после рождения Александры в 1885 году он предложил Джозефу место управляющего в своем опиумном деле: «Вы окажете мне большую услугу, ибо я более не имею сил справляться с подобными обязанностями в одиночку».
Ни Магда, ни Джозеф не желали признавать, что он едва ли был в подходящем состоянии для управления компанией. Обоих слишком окрылила мысль о возвращении в Индию, мысль о побеге.
— Мы сможем начать все заново, — сказал он.
«12 ноября: Наконец-то дома! Я почти могу забыть мрак прошедших четырех лет. В Калькутте на пристани нас встретил папа с распростертыми объятиями. Он возгласил, что благодаря нашему приезду закончились дожди и распустились цветы. Я помню, все вокруг и вправду было зеленым. И наш дом был наполнен светом так же, как дом Айронстоунов — тьмой».
— Слишком ярко, мама, — пожаловался Кон, когда Магда повела его на прогулку сквозь заросли бамбука к мангровому саду на берегу реки.
Она крепко обняла его, ужасно довольная тем, что вернулась. Он показал на садовников, собиравших мертвые ветви мангровых деревьев.
— Мамочка, смотри: кости!
— Нет, милый, это ветки.
«С помощью которых индусы сжигают своих мертвецов», — записала она, а позже зарисовала бамбук, выбрасывающий свежие побеги из старых истертых стеблей. В тот год весь бамбук в саду Айронстоунов засох и умер, а в Индии он лишь отцвел и начал расти заново.
Возвратясь в дом, она увидела, как Джозеф мерит сад крупными шагами, широко раскрыв глаза, и взахлеб рассказывает ее отцу обо всем, что надеется здесь сделать.
— Да, да, — говорил ее отец. Он обменялся с Магдой быстрым беспокойным взглядом. — Времени достаточно.
Благих намерений Джозефа надолго не хватило. Он снова все чаще и чаще принимал опийную настойку после обеда — он считал, что обязан этой привычкой своей матери, которая давала ему наркотик, чтобы избавить от голода во время осады Лакхнау, — и Магда не могла сказать, что удивилась, когда однажды к ней пришел отец и сообщил об отлучках Джозефа с фабрики.
— Его не видят там неделями, Мэгги.
Просроченные поставки, мелкое воровство среди местных рабочих, снижение качества опиумных шариков: все эти заботы накопились, как снежный ком, и все они ухудшали и без того тяжелое финансовое положение фирмы.
— Если я вдруг умру… — начал ее отец.
Она подозревала, что в тот день, когда Джозеф взял ее с собой на кладбище, где были похоронены их семьи, его напускное спокойствие было лишь маской; копни глубже — и обнаружилось бы его нервное расстройство. Хотя прошло всего две недели с тех пор, как они приехали в Калькутту, кладбищенский сторож приветствовал Джозефа как старого знакомца и немедленно повел их к могиле Айронстоунов по дорожке, неодолимо пахнувшей красным жасмином. Деревья посадили так, что цветы, опадавшие за день, покрывали собой все могилы; этот податливый ковер сминался теперь под ногами Магды, источая тяжелый и навязчивый аромат, который она всегда связывала со смертью. Она смотрела, как Джозеф остановился у могилы своей матери и сестры, провел рукой по надписи «Хильда Мэри» и по строчке: «…скончавшейся 21 августа 1857 года от полного отсутствия должного питания».
— Разумеется, моя сестра Хильда здесь не лежит, — сказал он. — Ее тело бросили в колодец в Лакхнау вместе с остальными. Я видел. — Он говорил непринужденным, доверительным тоном. — Это все из-за него, знаешь. Мать сделала выбор и решила кормить его.
— Кого? О ком ты говоришь? — Его отец в то время был в Калькутте.
— О призраке в сорняках, — сказал он и рассмеялся, будто это была шутка, а потом потряс головой — то ли в знак отрицания, то ли желая прогнать от себя какие-то мысли, она не поняла.