Рыбак из Внутриморья (сборник)
Шрифт:
Все они, все до единого жители Омеласа, знают об этом ребенке. Но далеко не всякий приходит посмотреть на него, иным вполне достаточно знать, что он есть. Однако каждому известно, что так и должно быть, таков неизменный порядок вещей. Некоторые понимают, почему это так, другие — нет, но все как один знают, что общее их счастье, благополучие целого города, прочность дружбы и семейных уз, здоровье собственных детей, мудрость учителей, искусство мастеровых, даже урожайность полей и благосклонность небес — все, буквально все целиком и полностью зависит от нескончаемых страданий этого единственного ребенка.
Только малышня ничего не ведает о несчастном — детям рассказывают об этом, только когда они немного подрастут и рассудок их окажется в состоянии воспринять такое, в возрасте примерно от восьми до двенадцати, и большинство приходящих, чтобы взглянуть на него, именно молодые люди, но не только: достаточно часто появляются в подвале и взрослые, причем
Условия же просты и непререкаемы — ребенку нельзя сказать даже одного ласкового слова.
Зачастую, увидев ребенка и осознав жуткий парадокс, подростки возвращаются домой в слезах и бессильной ярости. Нередко страшное зрелище не стирается из памяти, стоит перед их мысленным взором недели, месяцы, а то и долгие годы. Но со временем они все же свыкаются с неизбежным, осознают, что, если даже ребенка освободить, большого блага тому это уже не принесет. Какое-то смутное удовольствие от тепла и перемены пищи он, возможно, еще испытает, но и только. Слишком уж слабоумен он, чтобы познать подлинную радость. Слишком долго коснел в страхе, чтобы разом от него освободиться. Слишком неотесан и туп, чтобы правильно реагировать на гуманное к себе отношение. Пожалуй, теперь, после столь долгого затворничества, он уже не сможет жить вне своих тесных стен, без тьмы, без смрада экскрементов под собой. Слезы, вызванные вопиющей бесчеловечностью, высыхают сами собой, когда подростки постигают, что такова суровая справедливость жизни, такова грубая реальность, и они приемлют ее, пусть даже и вопреки чувству. И пожалуй, именно эти слезы, именно эти попытки проявить великодушие и последующее осознание собственного бессилия — именно это, как ничто иное, обогащает юные души. Их счастье более уже не назовешь безмятежным. Они понимают, что несвободны, что сами в чем-то подобны этому существу из подвала. Они изведали, что такое подлинное сопереживание.
И поняли, что именно благодаря несчастью этого заморыша и знанию о его существовании так величественна архитектура Омеласа, так мятежна и нежна музыка его композиторов, так основательна наука. Именно поэтому в будущем они столь ласковы и заботливы с собственными чадами. Они знают: если бы не бедолага, жалобно скулящий в потемках подвала, то тот другой, что так виртуозно играет на флейте, не мог бы услаждать их слух музыкой, пока юные всадники во всей своей красе выстраиваются в стартовый порядок в первый солнечный день Праздника Лета.
Ну а теперь-то — поверили вы в них, в жителей Омеласа? Разве теперь они не кажутся вам более правдоподобными? Однако осталось поведать вам кое о чем еще, совсем уж невероятном.
Время от времени случается так, что кто-то из этих юношей или девушек, лицезревших ребенка, не идет домой, чтобы выплакать свою бессильную ярость, вообще не возвращается под отчий кров. Изредка и иной взрослый впадает в странную задумчивость на день-другой, а затем вдруг покидает родные пенаты. Эти люди тихо бредут себе по улицам города в полном одиночестве. Они идут все прямо и прямо и выходят из ворот Омеласа, за пределы его величественных стен. Затем бредут мимо богатых предместий, вдоль колосящихся нив. И каждый из них уходит в одиночку. Наступает ночь, а они все бредут — мимо деревень, мимо светящихся окон, в бесконечную череду полей. По одному уходят они на запад или на север, куда-то в горы. Они уходят. Они покидают Омелас, идут все дальше и дальше, они уходят во тьму и никогда более не возвращаются. Представить себе цель, к которой они стремятся, вообразить место, куда все они направляются, потруднее, пожалуй, чем город счастья Омелас. Мне такое определенно не по плечу. Возможно, что и вовсе не существует его, такого странного места. Но, похоже, они все-таки знают, куда идти, — эти люди, уходящие из Омеласа.
История «шобиков»
История «Шобиков»
Они встретились в порту Be более чем за месяц до их первого совместного полета и там, назвав себя в честь своего корабля,
Лиден — рыбацкий порт, чья история насчитывает восемьдесят тысяч лет, а живут в нем четыре сотни обитателей. Рыбаки кормятся добычей из богатого живностью мелководного залива, отправляют уловы в города на материке, а остальные ведут хозяйство курорта Лиден, куда приезжают отпускники, туристы и новые космические экипажи на время айсайай (это хайнское слово, означающее «совместное начало», или «начало совместного пребывания», или, в техническом смысле, «период во времени и область в пространстве, в пределах которых образуется группа, если ей суждено образоваться». Медовый месяц есть айсайай для двоих). Рыбаки и рыбачки Лидена выдублены погодой не хуже прибиваемого волнами плавника и столь же разговорчивы. Шестилетняя Астен, немного не поняв сказанное, как-то спросила одну из рыбачек, правда ли, что им всем по восемьдесят тысяч лет
— Нет, — ответила она
Подобно большинству экипажей, «шобики» общались между собой на хайнском Из-за этого имя одной из женщин экипажа, хайнки Сладкое Сегодня, имело и словесный смысл, поэтому поначалу всем казалось, что как-то глупо называть так крупную, высокую женщину лет под шестьдесят, с гордо посаженной головой и почти столь же разговорчивую, как деревенские жители Но, как выяснилось, под ее внешностью скрывается глубокий кладезь доброжелательности и такта, из которого можно при необходимости черпать, и вскоре звучание ее имени стало для всех совершенно естественным. У нее была семья — у всех хайнцев есть семьи: всевозможнейшие родственники, внуки, кузены и сородичи, рассеянные по всей Экумене, но в экипаже у нее родственников не имелось. Она попросила разрешения стать бабушкой для Рига, Астен и Беттона и получила согласие.
Единственным «шобиком» старше ее была терранка Лиди семидесяти двух экуменических лет, и роль бабушки ее не интересовала. Вот уже пятьдесят лет она летала навигатором, и знала о СКОКС-кораблях буквально все, хотя иногда забывала, что их корабль называется «Шоби», и называла его «Coco» или «Альтерра». И имелось еще нечто такое, чего ни она, ни кто-либо из них о «Шоби» не знали.
И они, как это свойственно людям, говорили о том, чего не знают.
Чартен-теория была главной темой их бесед, происходивших вечерами после обеда на пляже возле костра из выброшенного морем плавника. Взрослые, разумеется, прочли о ней все, что имелось, прежде чем добровольно вызвались в этот испытательный полет. Гветер же владел более свежей информацией и предположительно лучше разбирался в теории, но информацию эту из него приходилось буквально вытягивать. Молодой, всего двадцати пяти лет, единственный китянин в экипаже, гораздо более волосатый, чем остальные, и не наделенный способностью к языкам, он большую часть времени пребывал в обороне. Утвердившись во мнении, будто он, будучи анаррести, более искусен во взаимопомощи и более сведущ в сотрудничестве, чем остальные, он читал им лекции об их собственнических обычаях, но за свои знания держался крепко, потому что нуждался в преимуществе, которые они ему давали перед остальными. Некоторое время он отбивался сплошными «не»: не называйте чартен «двигателем», ибо это не двигатель; не называйте его «чартен-эффектом», потому что это не эффект. Тогда что же это? Началась длинная лекция, начинающаяся с возрождения китянской физики, последовавшего после ревизии шевековского темпорализма интер-валистами, и заканчивающаяся общим концептуальным описанием чартена. Все очень внимательно слушали, и наконец Сладкое Сегодня осторожно спросила:
— Значит, корабль станет перемещать идея?
— Нет, нет и нет, — ответил Гветер. Но следующее слово он выбирал так долго, что Карт задал вопрос:
— Но ведь ты, в сущности, вообще не говорил о каких-либо физических, материальных событиях или эффектах.
Вопрос был типично косвенным. Карт и Орет, гетенианцы, которые со своими двумя детьми были эмоциональным фокусом экипажа, его, по их выражению, «домашним очагом», происходили из теоретически не очень мыслительно одаренной субкультуры, и знали об этом. Гветер мог запросто заткнуть их за пояс своими китянскими физико-философско-техноразмышлизмами. Однажды он так и поступил. Акцент Гветера отнюдь не делал объяснения понятнее. Он снова заговорил о когерентности и метаинтервалах, а под конец воздев руки в жесте отчаяния, спросил:
— Ну кхак это можно сказать на кхайнском? Нет! Это не физическое, это не не-физическое, это кхатегории, которые наше сознание должно полностью отвергать, и в этом вся суть!
— Бат-бат-бат-бат-бат, — негромко бормотала Астен, огибая полукруг сидящих у костра на широком сумеречном пляже взрослых. Следом за ней двигался Риг, тоже бормоча «бат-бат-бат-бат», но уже громче. Они были звездолетами, судя по их маневрам среди дюн и общению — «Вышел на орбиту, навигатор!» — но имитировали они шум моторов рыбацких лодок, выходящих в море.