Рылеев
Шрифт:
Наталья Михайловна, Наташа, Натанинька или Ангел Херувимовыа, как называл Рылеев свою невесту, была счастлива; она была любима и любила сама… Вместе со своей старшей сестрой Анастасией, которая также готовилась выйти замуж (ее женихом был молодой соседский помещик), Наташа нередко перечитывала стихи Рылеева в своем альбоме. Стихи эти были непритязательными по форме, а по духу напоминали песни и анакреонтику Дмитриева, Нелединского-Мелецкого, Василия Пушкина, Батюшкова и раннего Жуковского.
Тут были баллада под названием «Людмила», элегия «Тоска» — подражание Тибуллу, вольный перевод любовного стихотворения Сафо. Стихи о любви к Наташе тоже во многом традиционны, однако в них есть неподражаемое изящество, душевная чистота и безусловная искренность.
Рылеев сравнивает себя с мотыльком, порхающим «вкруг огня»; он обращается к надежде — своему
В «Песне» («Кто сколько ни хлопочет…») Рылеев признается, что он «не верил прежде могуществу любви», что он «любовь химерой звал» и влюбленный был для него то же, что слабый волей человек. В стихотворении «Мечта» («мечта» здесь в смысле видения или сна) «целый полк» амуров завязали юноше глаза, повели куда-то и потом сняли повязку:
Смотрю — вожатых скрылся Отважный шумный рой! Смотрю… я очутился, Наташа! пред тобой!В день ангела он пишет Наташе, что «есть красивее, но нет милей тебя»; то же в «Акростихе»: «Есть на свете милых много, верь, что нет тебя милей». Во время недолгой разлуки он вспоминает о счастливых днях:
Как сладко вместе быть!.. Как те часы отрадны, Когда прелестной я могу сто раз твердить: «Люблю, люблю тебя, мой ангел ненаглядный; Как мило близ тебя! Как сладко вместе быть!»Но Рылеев не был бы Рылеевым, если бы мотив дела, долга не блеснул хотя бы на миг даже среди любовных объяснений. И вот появляется, очевидно, в начале 1818 года стихотворение «Резвой Наташе»:
Наташа, Наташа! полно резвиться И всюду бабочкой легкой порхать, С роем любезных подружек кружиться И беспрестанно прыгать, играть. Всему есть, мой ангел, час свой! Кто хочет С счастием в мире и дружестве жить, Тот вовремя шутит, пляшет, хохочет, Вовремя трудится, вовремя спит. Если ты разнообразитьне будешь, Вечное то женаскучит тебе; Ах тогда прыгать, резвиться забудешь И позавидуешь многим в судьбе! Если ж желаешь иметь ты веселье Спутником вечным, — то вот мой совет: Искусно мешай между делом безделье, Но не порхай лишь на поле сует!Рылеев сознавал литературную слабость своих стихов о любви — он ведь не был ни самонадеянным графоманом, ни беспечным и бездумным самоучкой, стихотворцем для домашнего употребления. Просто для Рылеева-поэта не пришло еще время. Скоро, очень скоро пробьет и его час, тогда как бы оденутся в рифмы неизвестные нам, не дошедшие до нас его «деловые записки», которые он не показывал даже близким друзьям, зажгутся ярким светом в стихотворных строках те «странные» идеи, которые он так горячо пытался проповедовать сослуживцам по полку. В 1817 или 1818 году среди приятных и легких стихов Рылеева в альбоме его невесты вдруг появляется угрюмое, полное внутренней боли «Извинение»:
Прости, что воин дерзновенный, Желая чувствия свои к тебе излить, Вожатого не взяв, на Геликон священный Без дарования осмелился ступить. …Ах, сколько надобно иметь тому искусства — Оттенки нежные страстей изображать, Когда желает кто свои сердечны чувства Другому в сердце излиять! Но ах! Сей дар мне не дан Аполлоном, Я выражаться не могу; Не лира мне дана в удел угрюмым Кроном, А острый меч, чтобы ужасным быть врагу!Рылеев уже твердо знает, кто его враг, — счастье соединения с любимой не ослепило его. Больше того: чувствуется, что он не в силах был отдаться любви всей душой, что какая-то тревога, какой-то роковой пламень жжет его и в «любви счастливом упоенье…». Трудно одним словом обозначить то, что стояло в душе Рылеева выше самых сильных страстей и желаний.
В 1819 году Рылеев выезжал из Подгорного в Острогожск, Воронеж и Харьков, где учился в пансионе младший брат Тевяшовой, Михаил. В Воронеже Рылеев выполнял какие-то последние поручения по службе — ему приходилось бывать в комиссариатских складах, в губернских присутственных местах. Ничто не ускользало от взора отставного подпоручика — ни привычное лихоимство судейских, ни обмеривание покупщиков в лавках, ни грубость полиции по отношению к народу. Про солдат и говорить нечего — Рылеев был несколько лет свидетелем их тяжелой жизни. Никитенко пишет в своих воспоминаниях об одном офицере, стоявшем в Острогожске, — командире лейб-эскадрона Московского драгунского полка Макарове: «Хладнокровно, чтоб не сказать равнодушно, без тени негодования или вспышки гнева расправлялся он с солдатами, за самые ничтожные проступки карая их палками, розгами, фухтелями, а то и просто зуботычинами… Непостижимо, откуда денщик Макарова и эскадронный вахмистр Васильев набирались физических сил — не говорю о нравственных, буквально забитых, — чтобы переносить истязания». О другом офицере того же полка Никитенко говорит, что он «наслаждался, когда по его приговору до полусмерти забивали и засекали несчастных солдат». Обуздать их было трудно, так как они, пишет Никитенко, «действовали в пределах закона». Законы же, особенно армейские, в то время прямо соотносились с мрачным именем всесильного временщика Аракчеева, и Рылеев это очень остро и болезненно чувствовал.
Когда Рылеев получил в Подгорном второе издание восьмого тома «Истории государства Российского» Карамзина, он увидел свое имя на одной странице с именем «графа Алексея Андреевича Аракчеева» в списке «Имена особ, подписавшихся на второе издание «Истории государства Российского». В том же списке были Петр Яковлевич Чаадаев, Никита Михайлович Муравьев и еще одно лицо, любопытное во многих отношениях (о нем речь будет впереди), — «Казанского собора ключарь иерей Петр Николаевич Мысловский». Аракчеев читал и понимал русскую историю по-своему — и по-своему ее делал. Чаадаев, Муравьев и Рылеев, тогда еще не знавшие друг друга, тоже читали «Историю» Карамзина, каждый по-своему, но все они вынашивали планы противостояния аракчеевщине, то есть антиистории, так или иначе все они собирались уничтожить эту зловещую силу, этот дух мучительства и тьмы. Ключарь петербургского Казанского собора также не был на стороне сил туповластолюбивых и немилосердных.
В народе Аракчеев слыл антихристом. Высшие сановники за глаза называли Аракчеева «проклятым змеем» (например — министр двора П.М. Волконский). Журналист Греч назвал Аракчеева «китайским богдыханом». Аракчеев управлял Россией, но не был патриотом: в 1812 году он так сказал: «Что мне до отечества! Скажите мне, не в опасности ли государь». В этих словах отчетливо выказалось его понимание истории. Аракчеевщина была не только физическим гнетом для русских людей, она грозила им духовной смертью.