С двух берегов
Шрифт:
По ночам я тяжко плакал, но терпел. Лагерь, в котором мы встретились со Степаном, был небольшой, тысячи на полторы. Большинство заключенных работало в цехах военного завода, разбросанных поодаль друг от друга. А остальные добывали камень, рыли землю, мостили дороги.
Спали мы на трехэтажных нарах. Мое место было с краю на втором этаже. Я стараюсь вспомнить: о чем думалось в те бесконечные часы, когда лежал в ожидании сна? Пожалуй, ни о чем, если не считать мыслями заботу о стертой ноге, беспокойство о том, хватит ли сил утром подняться. Пугливо таились мечты о поражении немцев и о возмездии.
Поздний час того дня помню хорошо. Оставалось несколько минут до отбоя, после которого выход из барака был запрещен. Около меня остановился маленький запыхавшийся человек. Он только что проскользнул в барак и, видимо, торопился убежать. Он прошептал мне в лицо: «Штефан?» Я попытался разглядеть в полумраке лицо незнакомца, а он нетерпеливо повторил: «Штефан?» «Стефан», — поправил я. Он сунул мне в руку крошечный комочек и исчез.
Я осторожно развернул узкую полоску, оторванную от бумажного мешка из-под цемента, и увидел только мелко нацарапанные цифры. Я очень испугался. Я тогда боялся всего. Почему эту бумажку передали мне? Что с ней делать? Не провокация ли? Я уже хотел порвать ее на мелкие кусочки и проглотить, но удержался, скатал ее в тугую пилюлю и сунул в карман.
Заснуть я не мог. Нужно было думать. Стало ясно, что записка попала ко мне по недоразумению. Меня с кем-то спутали. С кем? С другим человеком, которого звали Штефан. Тот, кто принес, подошел прямо ко мне. Наверно, ему сказали, что Штефан лежит с краю на втором этаже. Может быть, он перепутал края? Тогда тот, другой, должен лежать на противоположном конце нар. И он ждет эту записку. Возможно; что в ней что-то важное, срочное, иначе посыльный не рисковал бы пробираться к нам перед самым отбоем.
Я спустился с нар и пошел в другой конец барака. Дошел до края и остановился. Здесь лежал человек, которого я до этого видел мельком, его пригнали к нам недавно. Он смотрел мне в глаза. Я спросил: «Штефан?» Он чуть кивнул стриженой головой. Я протянул ему записку. Он взял ее не сразу. «Меня перепутали с тобой, — сказали, — меня зовут Стефан, я лежу с другого края». Мне показалось, что он улыбнулся и, забирая у меня комок бумаги, чуть пожал мои пальцы. И прошептал: «Иди ложись». Я ушел.
Я не ошибся. Новенький связной, которому поручили передать Степану срочное донесение, запоздал и в спешке вручил письмо не по адресу. Так, со счастливого недоразумения, начался в моей жизни поворот от неминуемой гибели к освобождению. С этого дня я почувствовал, что не только эсэсовцы, но еще какая-то невидимая сила управляет моей судьбой. Меня и раньше перебрасывали из одной команды в другую. Но когда я увидел рядом с собой Степана, подумалось, что это не случайно.
Больше мы не разлучались до его смерти.
Он не спешил одарять меня своим доверием и вообще никаких симпатий ко мне не проявлял. Мне еще не приходилось встречать человека настолько сдержанного в своих чувствах. По его костлявому, кое-где поклеванному оспой лицу никогда нельзя было понять, скорбит он или радуется, а уж что думает — и вовсе было загадкой. Только когда он расспрашивал меня о Йозефе, о жизни в Содлаке, об аресте, его всегда прищуренные глаза округлялись и нацеливались прямо в душу. От этого взгляда деться было некуда.
Первое время он относился ко мне даже хуже, чем к другим, то заставляя доделывать чужую работу, когда и от своей руки отваливались, то придумывал поручения, в которых я никакого смысла не видел. А у меня даже мысли не возникало возразить или помедлить. Такая у него была особенность — заставлять слушаться беспрекословно.
Официальным начальником нашей команды был капо — рослый немец, тоже из заключенных, с зеленой нашивкой уголовника. Ходил он с металлическим прутом, которым легко перешибал толстые жерди. Он громко ругал нас, выкатывая глаза, и часто замахивался прутом, поднимая его так высоко, что каждый раз я думал: «Опустит, и конец». Но обходилось, прут только со свистом рассекал воздух у самого уха.
Состояла наша команда всего из девяти человек, но были в ней и опытные слесари, и электрики, и монтажники. Гоняли нас с места на место, как скорую техническую помощь. Когда в какой-нибудь мастерской выходили из строя станки или приборы, бросали нас, и мы все приводили в порядок. От нас требовали еще заключения: по чьей вине произошла авария? Разбирая испорченные узлы, мы часто находили следы умышленных повреждений, сделанных работавшими невольниками, но во всех случаях объясняли поломку естественными причинами.
Старшим, кем-то вроде бригадира, являлся Степан, лучше всех разбиравшийся в технике. Он следил за качеством ремонта и отчитывал за малейшую небрежность. Сколько раз неожиданно приезжали эксперты проверять выполненную нами работу и ни разу ни одного дефекта не нашли, наоборот, хвалили. Поэтому и доверяли нам больше, чем другим заключенным..
Я как-то не удержался и сказал Степану:
— Плохо это. Другие жизнью рискуют, портят оборудование, а мы его опять налаживаем, на Гитлера работаем.
Степан ничего не ответил, но слов моих не забыл, и дня через два заговорил со мной доверительно:
— В лагере смерть ходит рядом, с ней ложимся и встаем. Жизнью каждого человека нужно особо дорожить. Рисковать можно только если уверен, что урон, который нанесешь, стоит того… Нам рисковать нельзя. Когда чинишь — все видно, ничего не скроешь. Если бы и мы портили, нас бы давно сгубили.
Меня это объяснение не удовлетворило.
— А кому польза от того, что мы живы? Жить — только чтобы выжить?
Степан смотрел на меня дольше, чем обычно, но сказал только два слова:
— Погоди, поймешь.
Еще за месяц до знакомства со Степаном я таких вопросов никому не задавал. У меня их и быть не могло. А за этот короткий срок я уже прошел хотя и начальную, но хорошую школу. Во время получасового перерыва на обед и вечером перед отбоем Степан терпеливо и постепенно открывал нам глаза.
В нашей команде подобрались люди разных национальностей, из русских — один Степан. Но у него была могучая память, и за годы пребывания в лагерях он научился объясняться на многих языках. И понимали его легко. Пристраивались около него два, не больше трех человек сразу. Он задавал вопросы, выслушивал ответы, задавал новые. Он учил меня думать, как ребенка учат ходить, под руки подводил к выводам, за которые можно было держаться, как за крепкие поручни.