С двух берегов
Шрифт:
— Платить не буду, зато еда бесплатная. Ведь не год вам работать, от силы недели две-три.
Билл долго хохотал, хлопая себя по ляжкам.
— Ну и хитрый ты, комендант! Какие это трофеи — коровы? Это мы тебе скот сохраним, ты его к себе домой угонишь, ферму заведешь, а мы с пустым карманом уедем.
Он уже мне надоел, и появилось желание послать его к черту, но забыть, что имею дело с человеком, помогавшим нам бить гитлеровцев, я тоже не мог. Старался объяснять спокойно:
— Весь брошенный скот принадлежит не мне, а государству. У тебя в Штатах немцы ни одной коровы не убили, не угнали. Там войны не нюхали. А у нас дети без молока сидят. Тебе этого не понять. Хочешь есть, сколько
Он понял и сразу переменил тон, добродушно усмехнулся, стал покладистым.
— Я со своими парнями поговорю… Союзники мы или не союзники?
— Союзники.
— Тогда приходи к нам, виски нет, а вина хватит.
Ноябрь 1963 г.
…Живы еще сотни людей, которые могли бы рассказать о Степане не по личным воспоминаниям, а больше по слухам, расцвеченным народной фантазией. Я знаю по крайней мере пять разных версий его гибели, одну красивее другой. И хотя я был рядом с ним, когда осколок немецкого снаряда оборвал его жизнь, я не опровергаю «очевидца», рисующего небывало эффектную картину смерти русского партизана. Ведь в главном рассказчик прав. Так ли уж важно, что подвиг, о котором он рассказывает, Степан совершил в другое время и в другом месте, а слова, кем-то подхваченные, были произнесены Степаном в иной обстановке? В писаной истории столько неточностей, а часто и неверно изложенных событий более крупного масштаба! Нужно ли спорить с народной памятью, по-своему отдающей дань благодарности любимому герою?
Даже мы, шагавшие рядом с ним и оставшиеся в живых, по-разному теперь вспоминаем его поступки и высказывания, хотя сходимся в одном — благословляем тот час, когда встретились с ним и стали его соратниками.
Когда мы подожгли дрезину и спустились в заросший овраг, у нас в запасе было неопределенное время. Дрезина ходила не по расписанию, и никто не мог сказать, когда начнут о ней тревожиться в лагере или на станции. Поэтому шли мы так, как будто за нами уже гнались по пятам. Темп задал Степан. Темп, в котором мы потом жили почти шесть месяцев.
Степан был еще в той же полосатой, грязной одежде каторжника, но теперь она казалась на нем маскировочным нарядом, под которым скрыта настоящая командирская форма. С автоматом на распрямившейся шее, с широко открытыми глазами и звучным голосом, какого мы никогда у него не слышали, он был среди нас первым, кто в полной мере ощутил счастье освобождения. Меня и Робера он отрядил в хвост нашей растянувшейся цепочки — помогать отстающим. Ондрей и Ян поддерживали Болеслава. А Степан шел впереди широким, уверенным шагом, сверяя направление по карте и компасу.
Примерно через час мы вышли на берег обмелевшей за лето реки. Здесь мы залегли в кустах, а Степан с Ярославом осторожно двинулись дальше. Вскоре они встретили тех, кого искали. Два широкоплечих парня в холщовых рубахах и самодельной деревенской обуви из сыромятной кожи вышли им навстречу. Тут же в маленькой бухточке лежал на воде плот — несколько связанных бревен. Он не был рассчитан на нашу возросшую команду, и проводники предложили перевезти нас в два захода. Но никому не хотелось оставаться и ждать. Пятеро скинули одежду и пустились вплавь.
Отталкиваясь длинными шестами, мы преодолели узкую стремнину. На другом берегу нас ждали еще четверо таких же здоровенных ребят. Они разрубили веревки, которые стягивали плот, и, оттолкнув бревна подальше, пустили их по течению.
Почти двести километров прошла эта партизанская группа, чтобы встретить нас и вывести из опасной зоны. Они шли в край, где еще не было никакой партизанской борьбы, и потому ничем себя не выдавали. Как бесшумно они пришли сюда, так же бесшумно вернулись вместе с нами.
Эти дни перехода запомнились мне маленькими радостями бытия, непрерывно напоминавшими: «Ты свободен! Ты свободен!» Каждый кусок настоящего хлеба, аромат козьего сыра и бараньего сала, чистая рубаха, деревья, не огражденные колючей проволокой, пустая шутка, вызвавшая громкий смех, — все было внове, все переживалось, как возвращение потерянного и открытие неведомого. Удивленными глазами смотрели мы друг на друга — такой разительной была перемена, происходившая с каждым, кто освобождался от въевшегося в душу рабского страха. Все, что еще вчера было задавлено и скрыто, вышло наружу — способность улыбаться, петь, размышлять, спорить.
Но чудо из чудес, к которому мы долго не могли привыкнуть, произошло с нашим капо. Мне давно следовало назвать его имя, но ты, наверно, сам догадался, что им был тот самый Франц, с которым я предстал перед тобой в Содлаке. У грозного, крикливого надсмотрщика как будто свалилась маска с лица и души. А под ней обнаружилась светлая, раскрепощенная улыбка, и теплота в глазах, и тихий голос скромного, застенчивого человека.
В 1936 году, когда-в застенках гестапо умер его отец, крупный деятель социал-демократической партии, ему не было восемнадцати лет. Обуреваемый ненавистью к фашистам, юный Франц окунулся в подпольную работу, но вскоре был схвачен, брошен в тюрьму, а потом в концлагерь. Там у него среди заключенных антифашистов нашлись хорошие и заботливые учителя. Многие из них знали его отца и помогли сыну. Во время переброски из одного лагеря в другой они «перепутали» регистрационные карточки, и вместо красной нашивки политического преступника он стал носить зеленую — уголовника.
Франц сразу вырос в глазах эсэсовцев и оказался незаменимым человеком для Центра лагерного сопротивления. Это с его помощью Степан подобрал в «ремонтную» бригаду нужных людей. Это он обеспечивал наши перемещения и нашу безопасность. Кто знает, сколько человек было обязано ему жизнью и свободой.
Франц был так долго и так надежно законспирирован, что даже на свободе не развязывал языка. Можно только догадаться, как трудно было ему на протяжении нескольких лет играть свою чудовищную роль. А играл он ее безупречно. Хотя он никогда никого из нас не ударил, мы дружно ненавидели его, как пособника гитлеровских извергов. Если бы Степан своевременно не предупредил нас, одна из первых пуль, выпущенных в дрезине, сразила бы Франца. Может быть, поэтому каждому хотелось лишний раз потрепать его по плечу, обнять, выразить ему свою признательность. Он — один из тех, кто прошел со Степаном весь путь партизанской борьбы и в самых трудных боях подтвердил свое мужество.
Я не собираюсь описывать операции, в которых мы участвовали. Действия партизан во многом схожи, где бы они ни дрались. А о главном уже написаны книги. Я остановлюсь только на частностях, без которых не могу закончить рассказ о Степане.
Но прежде — о Болеславе. Последние километры по дороге на базу мы его несли. И он не противился. Как будто вместе с ним вырвались на свободу и все болезни, которые он таил. Он не разрешил себе умереть в лагере. И не умер. Врач, осмотревший его в чистом деревенском домике, сказал нам, что он не понимает, как этот человек жил. Только Болеслав понимал, как он жил и почему жить осталось недолго. Он не удерживал нас, когда пришлось его покинуть, не играл в оптимизм, но серьезно выслушивал наши бодрые предсказания, как он скоро встанет и будет воевать вместе с нами. Прощаясь, он долго не отнимал своей бесплотной руки. Мне он сказал наедине: