С корабля на бал
Шрифт:
— Мне хорошо… и мне! и мне! — загалдели они, ну совершенно как в третьем классе школы, в котором им и надлежало учиться по возрасту.
Мне чуть не стало дурно. По крайней мере, тошнота давно подкатывала к моему горлу.
— Вот видите, Юля, — с удовлетворением констатировал Астров. — Вы думаете, что я тут издеваюсь над ними и чуть ли не шашлык из нежного детского мяса жарю. Ан нет. Я вовсе не такой людоед, как вы себе представляете. Я, между прочим, вообще вегетарианец.
— Это я вижу. Цветочки любите. Одуванчики-лютики. Кактусики.
— Совершенно верно, — сказал Леонид Георгиевич. — Цветы.
— …в колбах, в пробирках, в крестике прицела — с вашей легкой руки, Леонид Георгиевич, — продолжила я, не обращая внимания на то, что губы и язык распухли и было трудно говорить.
Он улыбнулся:
— Михаил Васильевич, уведите ребят. Им пора спать, — повернулся он к толстому Мише. — Лена может остаться… ну и Паша, конечно.
И его спокойный взгляд коснулся валявшегося на земле Паши — так же, как и я, связанного, но еще избитого, исцарапанного, даже искусанного: Паша усиленно сопротивлялся, и только пятерым «кактусикам» удалось наконец скрутить того, кто еще недавно жил с ними под одной крышей.
— Да, и позови сюда Сергея, — добавил Папа через плечо. Михаил, которому и адресовалось это распоряжение, кивнул круглой головой и растаял в темноте.
Когда дети ушли, Астров присел на корточки и взглянул прямо мне в лицо:
— Ты думаешь, что я — злодей. Да? Нет, злодейка — это ты и та система, в которой ты крутишься жалким винтиком. И перемалываешь их — цветы жизни. Ты думаешь, что я делаю их моральными уродами. Да? А знаешь ли ты, где я их нахожу? У каких людей забираю? Нет? Они выросли бы ворами и бомжами и кончили бы свою жизнь под забором. Ты думаешь, я делаю из них убийц. Не-е-ет! Они просто мстят за то, как над ними посмеялись эти жирные ублюдки, хозяева нынешней жизни. Вот возьмем Демидова, убитого в Питере… к нему направили парня из моей школы. Устроили в лицей, он сделал свое дело, и из лицея его забрали под предлогом, что это учебное заведение не подходит по соображениям безопасности. Вы, менты и гэбэ, видите только это — только одну сторону медали. А то, что семью этого парня обворовал все тот же Демидов, когда строил свою финансовую структуру, свой банк, — этого вы не видите!
— Красиво излагаешь, — сказала я, — только ты, случаем, не забыл, что существуешь на деньги одного из таких жирных ублюдков, как ты назвал «новых русских»? Ведь твой спонсор — Адам Ефимыч Свирский, который честностью и соответственно бедностью тоже никогда не отличался?
— На эти вопросы пусть тебе ответит другой человек, — сказал он глухо.
И тут я услышала приближающиеся тихие шаги по песку — и увидела этого «другого».
«Другому» было столько же лет, сколько Паше. Его лицо было украшено здоровенным кровоподтеком под глазом и пластырем на лбу.
Это был Сережа Гроссман.
Его лицо не выразило никакого удивления, когда он увидел меня и Пашку связанными и валяющимися на песке. Он только поднес тонкие ладони к костру, словно ему было зябко. Да так оно, наверно, и было, потому что меня колотила крупная дрожь — от песка исходил холод.
— Что? — спросил Сережа.
— Юлия
Сережа повернул ко мне лицо, и тут я поняла, кого напоминали мне черты Астрова. Ну конечно… конечно, как же я сразу не поняла?!
— Вы… родственники? — пробормотала я.
Астров довольно засмеялся:
— Наконец-то вы это увидели. Да, я не Астров Леонид Георгиевич. Был такой человек, но он… он давно умер. А я унаследовал его имя. Меня зовут Леонид. Действительно — Леонид. Но никакой не Астров, а Леонид Евгеньевич Гроссман. Я — родной брат вашего покойного банкира, Юля. Он никогда не афишировал родственных связей со мной. Я же был блудной овцой в семье. Несколько лет назад я вышел из тюрьмы… и пришел к брату с предложением о сотрудничестве. Я хотел заняться педагогической деятельностью… я же по профессии учитель. Борис не захотел со мной связываться, но у него был понимающий родственник, который увидел перспективность нашего дальнейшего сотрудничества. Свирский. За пять лет мне удалось создать школу… школа не ограничивается пределами Тарасовской области. Точно такая же школа существует и в Питере, ее финансировал Демидов. А потом, по совету Гроссмана, — прекратил. За что и был убит по приказу куратора питерского пансионата. И брата я приказал убить за то, что он хотел раскрыть всю систему обучения, которую я так долго отлаживал. Он узнал… он узнал то, чего ему знать не следовало. Я посоветовался с питерским куратором и принял такое решение: уничтожить.
Я медленно подняла глаза и тут увидела перед собой лицо Сережи Гроссмана.
— Вот что, — сказал он. — Я хочу, чтобы ты знала. Моего папу убил не Паша. Моего папу, Бориса Евгеньича Гроссмана, убил я. Паша… это же Паше поручали, верно? Паша только прицелился в него, а я был рядом… я сказал, дай стрельнуть. Я давно об этом мечтал. Тогда мы от него избавимся, от этого пидора, и будем с дядей Адамом. И я выстрелил. И попал. А что ты думаешь, — он горделиво поднял голову, — я «десятку» выбиваю четыре из пяти!
…Мне кажется, в этом мальчике все жилы оплела и теперь молодецки играла дьявольская кровь его дяди — вот этого «цветочного» Папы. Астрова-Гроссмана.
Теперь понятно, о чем недоговаривал Паша тогда, в моем доме.
Паша? Недоговаривал? Паша? Что — Паша?
А где же он?
Астров совершил первое резкое движение, которое я у него видела. Зато в это движение он вложил много — и поворот головы, и бешено раздутые ноздри, и скрежет белых зубов, и страстный взмах руки, и вопль:
— Искать этого щенка!
В тот момент, когда Астров увлеченно рассказывал мне о том, какой он борец за идею, Паша, лежавший с другой стороны костра, подкатился вплотную к огню и терпеливо ждал, пока перегорят веревки. Боль была адская, но маленький человек привык терпеть и не такую боль.
Веревки лопнули, и Паша, обретя свободу, скользнул в ночную тьму.
И никто не знал, сколько времени он отсутствовал: может, минуту, а может, пять или десять. В его сторону ведь никто не смотрел. Дескать, куда ты денешься, сучонок?