С шашкой против Вермахта. «Едут, едут по Берлину наши казаки…»
Шрифт:
Вражеские танки, замеченные нами, появились из-за левой окраины поселка Долгая Пристань сразу после бомбежки. Они шли колонной. Боец-наблюдатель доложил: танков не менее полусотни. Перед предпольем они замедлили ход и развернулись по фронту. Потом, стреляя из пушек и пулеметов, рванулись в нашу сторону. В полосе предполья сколько-нибудь заметного сопротивления не встретили. Но на какое-то время задержались. Кружили, стреляли, утюжили стрелковые ячейки и окопы, по-видимому, добивали оставшихся еще в живых бойцов.
Начали оживать некоторые наши огневые точки. Двумя орудиями стеганула батарея, стоящая на открытой позиции недалеко
— Ну ладно, ребята, делу — время, потехе — час. Наш потешный час кончился.
Бойцы батареи любили своего командира и готовы были идти за ним в огонь и в воду. Это его пулеметчик, фамилию которого я запамятовал, обороняя батарею и фланг нашего участка от высадившихся десантников морской пехоты противника, выпустил 30 пулеметных дисков и отправил на тот свет на воде и на берегу более сотни гитлеровцев. О героизме пулеметчика мне рассказал ординарец комиссара батальона Кондратьева — он был очевидцем того боя.
Орудийные расчеты били точно. Выстрел — танк горит. Выстрел — еще танк горит или ползает, как кружалая овца, по собственному следу с перебитой гусеницей. Почти с каждым выстрелом в небо взвивался султан черного дыма. Молодцы, батарейцы!
Но в азарте боя ни старший лейтенант, ни бойцы орудийных расчетов не заметили, как к батарее почти вплотную с тыла подкрались три немецких танка. Когда увидели — было поздно. Танки плеснули огнем. Пушки были разбиты первыми же вражескими снарядами, а израненные бойцы погибли под гусеницами. Под танком погиб и командир батареи старший лейтенант Герасименко.
Два фашистских танка внезапно выскочили к нашему КП и ударили по смотровым окнам. Затем, пройдя по верху КП, обрушили его, заживо похоронив под глыбами железобетона всех раненых, которые находились там.
Гитлеровцы заметили меня с тремя бойцами и хлестнули из пулеметов. Пули просвистели высоко над нами.
«Мертвое» пространство уберегло нас. Тогда один танк развернулся, прибавил газу и попер на нас. Мои ребята сыпанули в ход сообщения. А я замешкался. И чтобы не попасть под гусеницу, как-то изловчился и нырнул под танковое брюхо. Меня обдало бензиновой вонью и жаром перегретого железа.
В руках у меня по гранате-эргэдэшке. Но что с ними делать под этой тяжелой железной «крышей»? Танк тем временем тормознул и, двигая одной гусеницей, стал поворачиваться на месте. А я, работая локтями, коленками, всем туловищем, извивался, как змей. Не извивайся — разотрет в порошок, оставит мокрое место.
Но вот танк газанул и съехал с меня. Я приподнялся и кинул одну за другой гранаты. Хлопки эргэдэшек оказались комариными укусами. Танк
Я оглянулся назад, и — о ужас! На меня пер второй танк. «Нырять» под него мне больше уже не хотелось. Спасибо, испытал судьбу. Вскочил, чтобы прыгнуть в ход сообщения, но тут же упал: левую ногу пронизала дьявольская боль. Вгорячах, под танком, я не почувствовал ее, но сейчас она свалила меня. Все-таки тот танк своей железной лапой наступил на мою левую ногу. А этот уже совсем близко. Стремительным рывком, если можно назвать стремительным рывок у пластуна, я добрался до хода сообщения и мешком свалился туда. От боли в ноге у меня померк свет в глазах и померкло сознание. Я не видел, скорей только чувствовал, как надо мной лязгают гусеницы, как меня засыпает обрушенная земля.
…Не раз мне приходилось читать, где человека описывают в состоянии прострации, когда над ним нависла смертельная опасность. Якобы он в этот момент вспоминает дом, родных и близких, мать, отца и мысленно с ними прощается. Я не верю этому.
В минуту смертельной опасности не до воспоминаний и прощальных поклонов. Человек в такой момент, если он не потерял соображения от страха, действует. Он борется за свою жизнь, за свое спасение.
Когда я вьюном вертелся под брюхом танка, то думал лишь о том, как бы не угодить под гусеницы, как бы выкрутиться. А может, и такой мысли не было. Все делалось подсознательно и инстинктивно ради своей защиты.
Но как же тогда с возгласом-вскриком гибнущего человека, произносящего тоже инстинктивно — ма-а-ма!! Слышал такой вскрик и я, и чаще всего от молодых бойцов. Думаю, что этот вскрик бездумный, автоматический, оставшийся в памяти с детства, когда единственным надежным защитником была его мать.
Стояла глухая тишина. Ни воя моторов, ни лязга гусениц, ни грохота разрывов, ни человеческих голосов. Где я и что со мною?
Все как в дурном тягучем сне.
Потихоньку прихожу в себя, отряхиваюсь, сгребаю с себя глину и песок. Смотрю на ногу. Из порванного сапога сочится кровь. Ступня горит. Чувство горше некуда: я беспомощен. Но надо что-то делать, как-то действовать.
Действую. Отстегиваю от рукоятки нагана шнур. Один конец его просовываю под коленкой и потихоньку подтягиваю ногу. Перочинным ножом сверху вниз разрезаю голенище сапога, освобождаю стопу. Смотреть жутко: стопа опухла и покрылась кровяной коркой. Долго вожусь с санпакетом, долго, с передышками, перевязываю. На этом силы мои кончаются. Кружится голова. Во всем теле слабость от потери крови. Откидываюсь к стенке и… засыпаю.
Просыпаюсь от боли. Она током прошила и ногу, и сердце, и мозг. Меня ворочают какие-то люди. Не фашисты ли? Тянусь к нагану. Но слышу русскую речь. Открываю глаза: свои! Бойцы моего батальона и те оставшиеся бойцы, обслуживающие КП, с ними и ординарцы комбата и комиссара.
— Зачем же вы, братцы, как чурку ворочаете меня?
— Хотели убедиться, жив ли.
— УР — как? — тихо спрашиваю я.
— УРа нет. Его сровняли с землей. Надо уходить.
— Но приказа на отход нет.
— Его не будет. Кроме вас, некому приказ отдавать. Теперь мы под вашей командой. Ведите!
— Куда?
— Одна дорога — к проливу, к Керчи.
— Как же я поведу? — Я горестно качаю головой и гляжу на ребят: на одного, на другого, третьего. Всего их с десяток — все с автоматами, с гранатами. Говорю: — Командование группой возлагаю на сержанта Крутовертова.