Сад камней
Шрифт:
Она стерла все. Потом подумала и начала сначала.
«Я не понимаю, зачем ты оправдываешься. Я давно поняла, что ты не приедешь, я знаю, как ты занят, что поделаешь. Мне даже странно, что ты не звонишь и не пишешь, как будто боишься, что я начну тебя упрекать. Это смешно, честное слово! Я тебе послала два новых текста – как они, подойдут? Давай уже будем нормально общаться, хоть по делу, мы же друзья и коллеги, правильно?»
И еще что-то в этом роде. Пусть порадуется. Если, конечно, рискнет открыть ее письмо. Их там много скопилось, ему не хочется… надо найти время и подходящее настроение, что ж, если рискнет – порадуется. Этакое «легко обо мне подумай, легко
Тоже своего рода обломовщина.
Лана, прилежно читавшая все, что полагалось по школьной программе, никогда не могла понять некоторых сюжетов. Вот, например, тот же Обломов – почему он не мог самостоятельно снять квартиру, чтобы жениться? Не просто не мог решиться на женитьбу, это как раз было бы понятно, а именно не мог снять квартиру, что по тем временам и при его средствах было элементарно.
Или художник в «Доме с мезонином»: его любимую куда-то увезли – можно подумать! А попробовать адрес узнать или письмо послать в любое другое их имение? Не спи, не спи художник, не поддавайся сну! Нет, как можно, это другая эпоха, мы так не умеем, она уехала, конец всему, Мисюсь, где ты? Бред какой-то, а вроде взрослые люди!
Теперь она видела, что такое бывает. Уезжает человек в Питер – и как в кругосветное путешествие во времена Васко да Гама.
С другой стороны, не нами сказано: нет человека – нет проблемы, правильно? Тот скажи любви конец, кто на три года вдаль уедет. Тебя увезли, как ту самую Мисюсь, отдыхай себе, наслаждайся жизнью, пиши стиши, как говорит отец.
Ну и что, что он не приедет, не позвонит, не напишет письма… черта ли мне в письме?!
Нет, не зря я согласилась приехать… сосны какие, и море внизу, и дома с мезонинами, и кошки… что еще нужно для – нет, не для счастья, конечно! – для отдыха и покоя? И всегда желанное одиночество, и сколько угодно времени, и можно писать свои стиши… стихи… только вот они приходят, когда хотят, их не приманишь, как кошек, для них нужно что-то другое, но Лана никогда не могла понять – что.
Просто вдруг в какой-то момент где-то в ней самой или совсем рядом начинал звучать… нет, еще не стих, какой-то ритм, потом появлялись слова, потом надо было спешить и все это записывать, словно кто-то, требовательный и строгий, диктовал ей текст и не позволил бы встать из-за стола, пока она его не допишет.
Она уже не помнила, когда это началось – давно, в детстве, так рано… что и не знала я, что я поэт. Наверно, она прочла что-то из придуманного сестре, а та – уже не вспомнить, в шутку или чтобы обидеть? – принялась декламировать: «Я – поэт, зовусь я Светик, от меня вам всем приветик!»
И это было отвратительно. Маленькая поэтесса наотрез и навсегда отказалась откликаться на любые сокращения от раньше приятного ей имени Светлана. Или – полностью: «Спи, моя Светлана…», или – никак! Никаких Светиков, никаких откровений и кому-то показанных стихов.
Потом родители придумали – Лана.
«А что? Красивое имя», – с робкой надеждой предложила мама.
«А главное – редкое!» – с непонятным смехом, чуть не испортившим все дело, поддержал папа.
Теперь этим именем она подписывала песни. Светланой Владимировной она была только в школе, где работала мало, почти числилась, но всех это устраивало. Ее, потому что давало небольшой заработок и избавляло от комплекса бездельника и тунеядца, коллег, потому что в последнее время учителям стали прибавлять зарплаты, и все с удовольствием набирали часы и брали классное руководство, к чему она не стремилась, директора, потому что Лана всегда была под рукой, чтобы заменить заболевших и чтобы продемонстрировать
Наверно, Стасу тоже было приятно, что ее можно показывать, что с ней не стыдно показываться, – среди тех, кому уже не интересны просто длинноногие и длинноволосые фотомодели. В Лане (она сама понимала это) была та усредненность, которая легко оборачивается красотой, образованность, легко сходящая за интеллект, воспитание и такт, льстящие не перебиваемым собеседникам, умение одеваться так, что встречные не ахали, но смотреть было приятно.
К тому же были песни. Стас, профессиональный композитор, занимавшийся чем попало вокруг шоу-бизнеса, но иногда и собственно музыкой, легко намурлыкивал мелодии на любые ее стихи и решительно говорил: «Это не годится! Кто это будет слушать? Длинно, сложно… не пойдет!»
«А вот это…» – помедлил он однажды, вглядевшись в буковки на экране. Лана хотела быстро свернуть недописанное, она и оставила-то его случайно, отвлеклась на закипевший чайник, но Стас так махнул рукой, что она так и замерла – протянув одну руку к мыши и с трудом удерживая чашку с чаем в другой. Сейчас он решит, что она его упрекает, что хочет связать его навсегда, что ее не устраивают их свободные отношения, как же это иначе понять: мы с тобою не венчаны и поэтому вечером расходиться обязаны, будто вовсе не связаны мы глазами, улыбками, связью призрачной, зыбкою, без свечей пред иконами, без колец пред законами… черт, надо было вовремя спрятать!
«Вот это мы уберем… так… да… и вот это… а вот это то, что надо…» – бормотал Стас, а через десять минут его бормотание превратилось в мелодию, а через месяц эту мелодию (вместе с ее, Ланиными, словами – нет, не всеми, половину, лучшую, как ей казалось, половину, жестоко отсекли!) можно было услышать из любой застрявшей в пробке машины.
«Вот видишь, как надо! – говорил он гордо. – А ты вечно все усложняешь, а сложности никому не нужны. Вон у «Биттлз»: “Love is old, love is new! Love is all, love is you!” – и все, больше ничего не надо! Вот как надо писать! Понимаешь?! И все поют и сто лет еще будут петь!»
Стас просто бредил «Биттлз». Когда речь заходила об их песнях, он горячился и кричал, он втайне мечтал написать хоть что-нибудь такого же класса, но в то же время свое, не похожее; они были его вечными кумирами и постоянными соперниками.
«Я не усложняю, – и ей казалось, что говорит она не о стихах и не о песнях, а о совсем другом, и от этого сразу становилось неловко, потому что Стас терпеть не мог выяснять отношения. – Просто английский язык… там больше коротких слов, и преобладает мужская рифма, а по-русски… и потом тебе надо, чтобы куплет и припев…»
И снова становилось неловко, как будто она хотела блеснуть образованностью или оправдаться за собственные «стиши», которые, она это чувствовала, в оправданиях не нуждались. Они просто жили и все. Они могли приходить или не приходить, могли дразнить ее, приближаясь и снова прячась, у них была своя, отдельная от Ланы жизнь, она никогда не понимала, как это: сесть и написать стихотворение на заданную тему и к определенному сроку. Она не думала, что они помогут ей заработать славу или деньги, она вообще прятала бы их, показывая только самым-самым… кому? Сестре? Как бы не так! Ну, старому другу Мишке, это понятно, а больше и нет никаких «самых». Самым-самым был Стас, хоть он и оценивал их со своей, конкретной и целенаправленной точки зрения, но он все-таки внимательно прочитывал, и взвешивал каждую строфу, и иногда хвалил даже то, что никак не годилось в шлягеры.