Сага о Певзнерах
Шрифт:
Я попросил Дашу оторваться от пьесы, выйти на минутку и помочь в чем-то неопределенном: неопределенное выглядит нередко самым убедительным и недоумений не вызывает.
С того давнего рассвета, грозившего нескончаемой ночью всей нашей семье, мы с Дашей прозвали ванную «комнатой заклинаний». Ведь именно там вырвалась с неведомой дотоле интонацией фраза, отстранившая ночь. И меня тянуло вновь и вновь испытывать, проверять загадочную действенность моих внушений.
— Победи их… Победи… Иначе ты опять совершишь покушение на мамину жизнь! Даша встрепенулась:
— Я постараюсь.
И мы вернулись в ее
Имант стремительно, боясь что-то задеть или разрушить, поднял себя с табуретки, поскольку в субтильный стул с гнутыми ножками не вмещался. Он почти уперся головой в потолок — и кроме него, чудилось, в квартире уже никого не осталось.
— Ты сможешь так сыграть, — со спокойствием, рожденным абсолютной уверенностью, сказал он. — И уложи Красовскую на обе лопатки.
— Если этого не пожелал сделать Афанасьев, простите за пошлость, — стремясь побольней уязвить Нелли Рудольфовну, произнес Анекдот. И виновато взглянул на маму: при ней осмотрительность — в каждой фразе и каждом слове — не покидала его.
У Иманта дело с юмором обстояло хуже, чем у Абрама Абрамовича. Не улыбнувшись, он продолжал, ощущая собеседницей только Дашу:
— Ты получишь диплом. И мы сразу уедем в Ригу. Станешь примой русского театра. Ты обязана победить. Потому что ты лучше всех!
Не сказал «талантливей», а сказал «лучше». Так Даша говорила об Афанасьеве, когда любила его. «По-другому, совсем по-другому, чем прежде, она любит его и сейчас, — внезапно подумал я. — А Имант будет принадлежать ей вечно. На этом и на том свете».
— Куда вы поедете? — будто очнувшись, спросила Иманта мама.
— В Ригу, — ответил он.
Размышляя о том, что сестра «по-иному» Афанасьева все-таки любит, я, наверное, пытался для самого себя ее реабилитировать.
«Но Афанасьеву иная любовь не нужна», — думал я, сумевший одолеть свою страсть, когда пришлось выбирать между нею и честью сестры… а значит, и верностью дому, маме, отцу.
Правда, Игорь считал, что я не любил, а «хотел» или, интеллигентно выражаясь, желал. Думаю, он был не прав. Но вообще-то «другие» чувства — жалость, восхищение, благодарность — нередко путают с любовью, с которой что-либо путать бессмысленно, ибо она ни с чем не сравнима. Уж поверьте мне, психоневрологу, начавшему влюбляться с детского сада.
Если к любви прикручивают, приспосабливают оговорки и определения — «люблю по-иному, по-своему», — это всегда подозрительно.
«Иманта жалеть невозможно, — продолжал размышлять я. — У него можно искать жалости. И защиты. Для женщины это естественно: жалость не унижает ее. Игорь считает, что стервы добиваются побед чаще, чем ангелы. Но они, уверен, перемешивают обожание с дьявольщиной и деспотизмом. Любовь не очищает их, а толкает на подлости. Я вот избавился от чувств к Лиде Пономаревой и навечно их отвергаю!»
В мыслях своих я, ворочаясь под одеялом, непрестанно возвращался к судьбе сестры, которая как женщина нуждалась если не в сочувствии, которое отвергала, то в надежности и защите. «Имант сумеет уберечь Дашу: мускульная сила его соответствует силе чувства и преданности, — убеждал я себя. — У него не возникнет другая любовь к сестре. Никогда… Надежность — главное его качество. Он как любит, так и будет любить!»
Заключая спектакль, исполнители всех ролей должны были выходить для «поклонов» по одному. На этом настояла Нелли Рудольфовна, хоть и не была постановщиком пьесы. Она отсутствовала на рядовых репетициях и даже на генеральной, дабы все убедились, что у нее к спектаклю нет особого и тем более необъективного интереса.
Единственное, чего ей хотелось, — чтобы кланялись поодиночке. Режиссер подчинился. И объяснил:
— Красовская считает, что таким сценическим способом характеры не будут скопом ломиться в память зрителей, а войдут индивидуально. И прочно.
Он был выпускником режиссерского факультета — и в дебаты с Нелли Рудольфовной не вступал.
Произошел, быть может, единственный в истории сцены случай. На репетициях Даша была одной, а дома, перед всеми нами и Имантом, она томительно и упорно создавала образ величайшей страдалицы, «без вины виноватой» мученицы, ввергнутой в конфликт между счастьем и совестью. Мы вместе, всей семьей, сочинили даже несколько фраз, которых не было у порочно даровитого автора. «Злодейка» этими фразами скупо, не взывая к жалости, давала понять, что ради любви, ни на что не надеясь, рассталась со своим прежним мужем и прежним благополучием. Получалось, что она не расчетливо, как намекал автор, не корыстно, а с завязанными глазами кинулась в неизвестность.
Несколько — всего несколько — реплик мы дописали: «злодейка» не вознамерилась примитивно утащить капитана подальше от дома, а давала почувствовать, что кислород понимания здесь отсутствует и ей нечем дышать.
К счастью, все, что говорил сам капитан, не аттестовало «злодейку» злодейкой, а лишь подтверждало, что он от страсти сошел с ума. «Злодейку», по умыслу автора, призваны были разоблачить ее собственные откровения, а их можно было доносить до остальных действующих лиц и до зала по-разному, а иногда в «сокращенном виде».
На домашних репетициях Даша, как говорят оркестранты, вела свою партию, а Имант играл на других инструментах: и за капитана, и за его жену, и за тех, кто непрошено вникал в ситуацию, стараясь на нее повлиять. Дети же — кстати, мальчики-близнецы — появлялись только в самом конце, когда матери и отца уже не было. До этого их «играло» не окружение, как в пьесах о королях, а отношение родителей — в чем-то разное, а в невообразимости отторжения от сыновей — одинаковое. Даша, следуя совету Абрама Абрамовича, должна была в финале обнять сирот. Воссоединившись, на сцене оказывались трое, для которых трагедия продолжалась, поскольку они остались в живых. Они были несчастнее тех, для которых трагедия уже завершилась.
На премьере все произошло согласно нашему тайному плану, скорее похожему на заговор.
Партнеры, помимо желания, подчинились тональности, которую задала Даша, потому что воля таланта, данного свыше, сильней старания средней руки одаренности или тем паче посредственностей. Эта воля способна подчинить и властно вести за собой.
Шел спектакль о жертве, которую тщетно пытались судить как виновницу, о горемычной, которую жестокость бессильно стремилась изобразить источником горя.