Сальтеадор
Шрифт:
Предчувствие не обмануло меня.
На следующий день после того, как она отвела меня в грот, мать слегла. С этого часа я поняла, что она на пути к вечности, и не покидала ее ни на миг.
Она понимала, что для нее наступает этот час, начало бесконечного пути, удаляющего нас от всего, что нам мило, и говорила она со мной уже только о моем отце.
Она напомнила мне — так, что это глубоко запечатлелось в моей душе и никогда не забудется — все те обстоятельства моего детства, о которых я только что вам рассказала, государь.
Она
Я выслушала ее, рыдая, преклонив колени перед ее ложем. Она больше не поднималась, и с каждым днем ее глаза блестели все ярче, лицо становилось все бледнее, голос слабее. И когда я спрашивала лекаря из нашего племени, который изучил науку исцелять у лекарей Востока, чем больна моя мать, он отвечал:
«Она не больна. Она уходит к Богу».
И вот день, когда Бог открыл ей врата в вечность, наступил.
Я, как всегда, стояла на коленях у ее ложа, и она, как всегда, говорила не о себе, а обо мне. Казалось, глаза ее, перед тем как закрыться навек, глаза матери, пытались проникнуть взором в будущее. Разум ее даже в агонии собирал все силы, чтобы ухватить какую-то смутную мысль. Слабая улыбка блуждала на ее губах. И вдруг она подняла руку, как бы указывая на что-то мелькнувшее, словно тень, перед ней, и прошептала два слова. Я приняла их за бред, ибо они не имели никакого отношения к нам, к нашим воспоминаниям. Я даже подумала, что ослышалась, подняла голову, вникая в ее слова. И она еще дважды слабеющим голосом невнятно повторила:
«Дон Фернандо, дон Фернандо…»
Она возложила руки на мою голову, и я склонилась под последним благословением. Я ждала, что она поднимет руки, но ждала напрасно, — она благословляла меня, умирая.
Она будто хотела на веки вечные прикрыть меня щитом своей нежной любви.
Если вам, ваше высочество, когда-нибудь доведется проехать из Гранады в Малагу, вы увидите могилу матери в небольшой долине за милю от харчевни «У мавританского короля». Вы сразу узнаете ее — рядом вьется ручей, а над нею возвышается крест, ибо моя мать, благодарение Иисусу Христу, была христианкой; и вы прочтете надпись, грубо высеченную кинжалом на могильном камне:
«La reyna Topacio la Hermosa».
И знайте, ваше высочество, что та, которая покоится под этим камнем, не совсем чужая вам, ибо она так любила короля Филиппа, нашего отца, что не могла пережить его… О матушка, матушка! — твердила молодая девушка, задыхаясь от рыданий и прижимая руки к глазам, чтобы скрыть слезы.
— Я прикажу перенести ее прах в священную обитель, — сказал своим обычным невозмутимым тоном молодой король. — Я распоряжусь о заупокойной мессе, которую монахи будут служить каждый день, во спасение души ее… Ну, продолжайте же.
XVIII
ДОН ФЕРНАНДО
— Спустя некоторое время после смерти моей матери, — сказала Хинеста, — цыгане надумали перекочевать в другие места. С того дня как матери не стало, они считали меня своей королевой. Они пришли сообщить о решении старейшин и просить моего согласия.
Согласие я им дала, но заявила, что табор свободен, как птица небесная, и может кочевать где угодно. А я никуда отсюда не тронусь и не покину могильного камня, под которым покоится моя мать.
Собрался совет старейшин; я узнала, что они собираются захватить меня силой.
Накануне, перед уходом цыган, я перенесла в грот запасы фиников и скрылась.
А вечером, когда цыгане собрались осуществить свой замысел — увезти меня силой, — их поиски оказались тщетными.
Вот так помогла мне предусмотрительность матери: у меня было надежное неприступное убежище, скрытое от чужих глаз.
Цыгане не хотели уходить без меня, я же решила оставаться в своем тайнике, пока они не уйдут.
Они задержались на целый месяц. И все это время я выходила из пещеры только по ночам. Я собирала дикие плоды и со скалистой вершины смотрела, горят ли еще огни в таборе, там ли еще цыгане.
Как-то ночью огни померкли. Может быть, это была хитрость: цыгане надеялись заманить меня на какое-нибудь открытое место и там поймать. Я спряталась в густом миртовом кустарнике и оттуда смотрела на дорогу; так продолжалось до рассвета.
Утром я увидела, что палаток уже нет, дорога пуста.
Но я все еще боялась спуститься и отложила все до ночи.
Пришла ночь, темная, безлунная, лишь звезды мерцали на почти черном небе. Но мы, цыгане, дети ночи, и взор наш пронизывает самую непроницаемую тьму.
Я спустилась к тропинке — по другую сторону стоял могильный камень матери, — подошла, преклонила колени. Пока я молилась, раздался конский топот.
Вряд ли это был кто-то из моих соплеменников. Я спокойно ждала, ведь в горах ночью мне некого было бояться, даже цыган.
Вот человек выехал на тропу, и в этот миг я, кончив молитву, поднялась. Всадник, вероятно, принял меня за привидение, вставшее из могилы, он закричал, осенив себя крестным знамением, пустил коня галопом и скрылся.
Это был просто путешественник.
Топот копыт затих. Ночь снова объяла меня своим молчанием. Раздавались только самые обычные звуки, какие бывают в горах: трещит дерево, катятся камни, воет дикий зверь, ухает ночная птица.
Я была уверена, что вокруг меня нет ни единого человеческого существа.
Итак, цыгане ушли.
Рассвет подтвердил то, о чем поведал ночной сумрак, и словно груз упал с моих плеч.
Я была свободна. Горы принадлежали мне, Сьерра-Невада стала моим царством.