Салтыков-Щедрин
Шрифт:
Как и первой главой «Современной идиллии», хотел Салтыков рассказами майора Горбылева цензуру в недоумение привести, что ему вполне и удалось, ибо цензура проглотила эти рассказы молча, ни к чему в них не прицепившись. Привел он в недоумение и некоторых читателей и критиков. Плодовитый литератор Петр Дмитрич Боборыкин, пропагандист французского натурализма на русской почве, усмотрел в горбылевских рассказах «балагурство и порнографию» (это Боборыкин-то, автор «клубничного» романа «Жертва вечерняя»!).
Оставалось издеваться и презирать, вырабатывая новую форму аллегорической притчи-сказки. Глупы рассказы майора Горбылева, но это потому, что неразумна, фантастична жизнь пошехонская, автор же так неумолимо и страшно умен, что иной раз даже как-то не по себе становится.
Второй «пошехонский рассказ» тем не менее пришлось начать прямо «от себя». Чего вы, «люди благорасположенные», от меня требуете? В чем суть ваших благопожеланий? Вы думаете, что рядом с Фейерами, Прыщами, Угрюм-Бурчеевыми и Деруновыми существуют Правдины, Добросердовы и Здравомысловы? Что ж, может быть, так и есть, существуют, но мне всегда казалось, что они, сосуды добродетели, и сами-то на себя смотрят как-то сомнительно, как будто не знают, действительно ли они люди, а не призраки.
Но я готов исправиться и не огорчать начальство. Вы предлагаете выслушать и другую сторону (audiaturetaltera pars)? Ну что ж, выслушаем. Что-то из этого получится? А вот что:
«Городничий Ухватов по всей губернии славился своим бескорыстием.
Однажды вечером пришли к нему два мещанина с взаимной претензией.
Нашли они оба разом на дороге червонец. Один говорит: «Я первый увидел!», другой: «А я первый поднял!» И оба требовали, чтобы Ухватов их рассудил.
Тогда Ухватов сказал:
— Вот что, ребята. Положите вы этот червонец ко мне на божницу. Ежели он ночь пролежит и цел останется — значит, вы оба правы и должны разделить червонец пополам; ежели же он исчезнет, то, значит, вы оба не правы и сама судьба не хочет, чтобы кто-нибудь из вас воспользовался находкой.
Так и сделали.
Прошла ночь, наступило утро; хвать-похвать — нет червонца! Решили: так как червонец исчез — стало быть, оба мещанина не правы.
С тех пор и мещане, и купцы валом повалили на суд к Ухватову. И он все дела решал по одному образцу. Но этого мало: даже те чины, которые прежде дела решали за взятки, — и те перестали мздоимствовать и начали поступать по примеру Ухватова.
А губернатор, узнавши о сем, говорил: «Молодец Ухватов!»
Вот они, Ухватовы (то бишь Правдины), каковы! Может быть, и это балагурство, а не трагедия?
Все громче звучит в «Пошехонских рассказах» собственный, глубоко трагический голос Салтыкова-Щедрина. Неужели же «пошехонская страна» и в самом деле никогда, ни в прошлом, ни в настоящем, не имела своих Правдолюбовых, своих праведников и искателей? Ведь, как говорит русская пословица, не стоит село без праведника. А ты, как же ты-то стоишь, родное Пошехонье?
Давно уже хотел воспроизвести Салтыков «изумительный тип глубоко верующего человека», связывал этот замысел с именами Петрашевского и Чернышевского. Но ведь это уже высшее, исключительное проявление глубокой и несокрушимой веры, безграничного самоотвержения, характерное ли, возможно ли для Пошехонья?
Характерными для него оказались, пожалуй, два типа реформаторов, противоположных по своей сути и по своей судьбе. Так появляется рассказ «Пошехонские реформаторы». Общим для этих реформаторов было только одно: оба мыслили и говорили не так, как прочие пошехонцы мыслят и говорят.
Рос в бедной семье пошехонского мещанина, бывшего крепостного живописца-богомаза Тихона Курганова тихий мальчик, сердце которого с малых лет «растворено» любовью, — «тихою, ровною, не сознаваемою, но разлитою во всем организме любовью ко всему, которая согревает не только самого любящего, но и весь окружающий его мир». Чувством радости и жаления, каким-то восторгом, пусть смутным и неясным, но сильным, наполнялось его сердце, когда он странствовал по соседним пустыням и монастырям. Чувствовал он, «что за плечами у него вырастают крылья, которые несут его, несут... И сердце ширится и рвется, и глаза
Может быть, вышел бы из Андрея богомол-ремесленник, каких много было во времена крепостничества, привечаемый и даже к барскому столу допускаемый набожными помещиками, а более — помещицами. Но не таков оказался Андрей Курзанов, «не мир апокрифических сказаний пленял его мысль, но мир человеческих злоключений, начиная от материальной неурядицы и кончая страданиями высшего разряда». Говорил Андрей «справедливые слова», которые, в сущности, ничему не мешали, ибо не имели ничего общего со сложившимся строем жизни. «По закону, — проповедовал Андрей, — всякий около своего куска ходит, а по-божески вот как: тебе кусок, и мне кусок, и прочим по куску. Все чтобы сыты были». Слушали его богомольные и сентиментальные помещицы-крепостницы, сладко задумывались, но никакой угрозы в этих божеских словах «своему куску» не усматривали.
Но наступило «время, всех освящающее» (то бишь крепостное право (перестало существовать); просвещение проникло наконец и в самые захолустные пошехонья. «Божественные слова» Андрея Курзанова были обревизованы и признаны «фанаберией». «Уединенный пошехонец» (пошехонский официоз, получающий вдохновения из городнического правления, чуть ли не от самого Мазилки, Сквозника-Дмухановского тож) внушал своим читателям, что не имеющий своего куска да не заглядывается на чужой. Андрей и этих вразумлений не понял, да и обыватели все еще надеялись на какие-то куски.
Однако времена зрели и наконец созрели. Новый городничий Стратигов привез с собою теорию искоренения «фанаберий» посредством выколачивания, теорию, которую тут же не замедлил испытать на Курзанове. Но Андрей опять-таки не внял.
Явился городничий Язвилло с теорией обращения к почтеннейшей публике, то бишь — к народной Немезиде. А так как уже была объявлена воля книгопечатанию и газеты распространялись даже между кухарками и сапожниками, «Уединенный пошехонец» тут же приравнял «божественные слова» к потрясению основ, из числа же основ он «особенно настаивал на собственности и советовал защищать ее всеми средствами». А «так как редкий из пошехонцев не сознавал себя обладателем хотя бы шила, то понятно, какой страх подобный собственник должен был ощутить, узнав, что кто-то имеет на это шило претензию и собирается его отнять». О, собственник, о, человек, обладающий хотя бы самым ничтожным, самым малым шилом, о твою твердокаменность разобьются какие угодно «божественные» «справедливые слова»! Плохо пришлось бедному Курзанову, когда «благонадежные» обладатели шил и суконных штанов толпами стали осаждать полицию с требованием скорой и немилостивой расправы с «неблагонадежными», кои будто бы вознамерились у них эти шила и штаны отнять. Курзанов почти не выходил из кутузки, но и тут ничего не понял, все призывал жить по-божески, хотя, впрочем, отнюдь не призывал нарушать «закон» и не мешал жить по этому самому «закону». Такое двоегласие его и сгубило. На место Язвиллы явился капитан Груздев, сторонник мер простых и удобопонятных, устранил народную Немезиду, утихомирил возникшие было препирательства и раздоры между благонадежными и неблагонадежными. А так как Курзанов и на этот раз не хотел понять, то не оставалось ничего другого, кроме: «Фюить!» И ему было суждено пополнить глуповский — пошехонский — мартиролог.