Салтыков-Щедрин
Шрифт:
Руководствуясь тем своим пониманием реформы, ее значения для русского крестьянина и русского общества, которое постоянно двигало им во всем его поведении этого знаменательного года, Салтыков формулирует целую, по содержанию своему — идеальную (он, реальный политик, это несомненно понимает), но все же, как ему тогда представлялось, возможную, программу действий для мировых посредников и Губернских присутствий. Вероятно, эта программа находила выражение и в подаваемых Салтыковым формальных письменных и устных протестах губернатору и в тверском Губернском присутствии, «Чтоб действовать с успехом, для них <то есть мировых посредников и Губернских присутствий> необходимо с первого же раза приобрести свободное доверие крестьян, а им указывают на угрозу, на страх наказания, забывая при этом, что окончательная и истинно разумная цель преобразования быта сельских сословий заключается не только в улучшении материальных условий этого быта, но преимущественно в нравственном
«Средство к такому сближению одно. Оно представляется в том, чтобы помещик стал сам членом того сельского общества и той волости, в районе которых находится его поместье». Это давняя мечта Салтыкова, высказанная еще в записке о земской полиции — всесословной и выборной. Теперь же, когда новым законодательством установлена крестьянская волость, она может, она должна стать волостью всесословной. Помещик — уже не как помещик, а как равноправный член общины — принимает участие во всех ее делах, платит наравне с мужиком в зависимости от количества земли, подати и налоги, несет государственные и земские повинности. Подлинная сила государства лежит все-таки в земстве, но земстве не дворянско-помещичьем, а всесословном — в основе своей — мужицком. Итак, истинные интересы дворянства состоят в том, чтобы перестать быть дворянством!
Вскоре развернувшиеся в Твери события и время вынесли оценку и приговор салтыковской идее «сближения сословий».
Да и собственно художественное, а не чисто публицистическое творчество Салтыкова в конечном счете открывало истинный смысл его теоретических формул, не совсем совпадающий с прямым их толкованием.
Вятка явилась в «Губернских очерках» и некоторых других рассказах и очерках конца пятидесятых годов под псевдонимом Крутогорска. Конечно, Крутогорск не тождествен Вятке. Панорама Вятки ширится. Крутогорск объемлет особенности, присущие и другим губернским и уездным «муниципиям». Генерал Зубатов появляется поначалу в окружении крутогорских обывателей, и чиновником особых поручений служит у него Николай Иванович Щедрин. Но Зубатов действует уже на более обширной художественно-сатирической арене, олицетворяя администратора «прошлых времен», вынужденного «приютиться» к временам новым, на арене уже не города Крутогорска, а города Глупова.
Город Глупов формируется в воображении Салтыкова как раз тогда, когда, обогащенный опытом и Вятки, и Рязани, и Твери, возвращается он после ревизии уездных городов северо-восточного угла Тверской губернии. Что могло быть характернее, ярче и осязательнее — именно в глуповском смысле — мелочного, призрачного, какого-то болезненно-прискорбного бытия этих городов — с грязными торговыми площадями, рушившимися пожарными сараями, нетрезвыми чиновниками, становыми, изумляющими своей неестественной расторопностью ревизующее начальство, и нерасторопными земскими судьями, у которых «в утомлении» месяцами без всякого движения лежали дела, с земскими исправниками-самоуправцами.
В конце 1860 года Салтыков пишет очерк «Литераторы-обыватели» (напечатан в «Современнике» в феврале 1861-го). Система многочисленных иносказаний и «эзоповских» образов, уже наметившаяся в таких, например, предшествующих очерках, как «Скрежет зубовный», в новом очерке, в «Литераторах-обывателях», чрезвычайно усложняется. Собственно, главная тема очерка — либеральное обличительство — «устность и гласность» — его смысл, характер и судьбы — то самое «обличительство», которое, с легкой руки Н. И. Щедрина, широким потоком разлилось по журнальным и газетным страницам от столиц до губерний. «Голоса», «заметки», «впечатления» всяческих «проезжих», «прохожих», «наблюдателей» и т. п. заполонили эти страницы. Но сам Николай Иванович Щедрин (Салтыков) насмешливо следит за либеральными потугами провинциальных корреспондентов-обличителей, за эпидемией «скрежета зубовного» и «либерального терроризма», все больше скатывающегося в болото мелочей, частностей, пустословия и болтливости. Он дает волю своей ядовитой иронии, обличая «обличителей», занимающихся мелочным «анализированием отечественных нечистот».
Впервые город Глупов — один из самых значительных и великих образов щедринской сатиры — скромно появляется среди тех многочисленных городов и городишек, скверную и дырявую изнанку которых выворачивают провинциальные корреспонденты. Из очередного нумера «Московских ведомостей» 20 узнает автор «Литераторов-обывателей», что «у нас, в городе Глупове, городничий совсем от рук отбился; на главной площади лежит кучами навоз; по улицам ходят стаями собаки» и т. д. и т. п. И далее рассказывается история, которая произошла
20
Сатирическая стрела в адрес этой газеты — в то время органа либерального обличительства.
«Мещанка Залупаева» вырастает в символ всех глуповских неурядиц и неустройств. «Увы! мир кишит Залупаевыми! Они ходят по белому свету и с бородами, и без бород, и в паневах, и в зипунах, и о двух ногах, и о четырех!.. А городничие, поклоняющиеся мамоне?.. Ужели иссякнет родник их?» Итак, всякое сомнение в неиссякаемости Залупаевых устраняется. И даже если вы живете далеко от Глупова или Дурацкого Городища — «ваш родной Глупов всегда находится при вас, и никуда не уйти вам от Дурацкого Городища». О Глупов! ты везде, ты в нас, ты вокруг нас! «Возможно ли, естественно ли при такой обстановке не сделаться публицистом» — обличителем «зол действительных, невымышленных, зол, которых жало преимущественно обращено против бедного и беспомощного».
Недаром по ходу изложения возникает тема преемственности мыслей и стремлений. Здесь лежит смысловой, идейный центр очерка «Литераторы-обыватели».
«Сосредоточившись в самих себе и размышляя о вещах мира сего, вы невольным образом переноситесь мыслью к временам вашей юности, к тем золотым временам, когда с кафедры к вам обращалась живая речь, если не самого Грановского, то одного из учеников его, вызывая к деятельности благороднейшие инстинкты души, когда с иной, более обширной кафедры, лилось к вам полное страсти слово Белинского, волнуя и утешая вас, и наполняя сердца ваши скорбью и негодованием, и вместе с тем указывая цель для ваших стремлений! Будем же верны добру и истине! будем верны памяти наставников наших! — восклицаете вы, к бодро выступаете вперед на честный бой с лицемерием, равнодушием и неправдою!
Да, замечательное было этовремя. То было время, когда слово служило не естественною формой для выражения человеческой мысли, а как бы покровом, сквозь который неполно и словно намеками светились очертания этой мысли; и чем хитрее, чем запутаннее сплетён был этот покров, тем скорбнее, тем нетерпеливее трепетала под ним полная мощи мысль и тем горячее отдавалось ее эхо в молодых душах читателей и слушателей! То было время, когда мысль должна была оговариваться и лукавить, когда она тысячу раз вынуждена была окунуться в помойных ямах житейского базара, чтоб выстрадать себе право хотя однажды, хотя на мгновение засиять над миром лучом надежды, лучом грядущего обновления! И чем тяжелее был гнет действительности, тем сильнее крепла в сердцах бодрых служителей истины вера в будущее, вера в человечность! И стало быть, крепки были эти люди, если и при такой обстановке они не изолгались, не измелочнились, не сделались отступниками».
Конечно, о дорогой Корытников, о глуповский литератор-обыватель, ты искренен; но при этом ты не замечаешь, что кругом тебя народился целый новый мир, явились новые интересы, сложились новые отношения. Ведь «в устах твоих наставников отвлеченные интересы человечества служили только покровом, под которым не всегда искусно скрывалась томительная жажда иной, более реальной деятельности». Ты же перенял от учителей только фразу, и потому, высокопарно ис адским самоуслаждением, рассуждая о человечестве, ты на самом-то деле мелочишься, ты фаталистически обречен копаться в навозных кучах своего родного Глупова. «И выходит тут нечто нелепое: Глупов и человечество, судья Лапушников — и вечные законы правды...» Что же касается реальной деятельности, которой жаждали учителя и наставники твои, то мысль о ней тебе и в голову не приходит. Ты поешь, потому что мнишь себя, хотя и без всякого на то основания, преемником великих учителей. Ты не можешь не петь и потому, что наступила восхищающая и услаждающая тебя весна устности и гласности, как поют по весне соловьи, чирикают воробьи, но ведь они поют и чирикают свои собственные песни.