Салтыков-Щедрин
Шрифт:
Как всегда, трезвый Салтыков не мог поддаться всеобщему восторгу и головокружению, в пылу которого забывалось главное — а что же приносят с собой земские учреждения, что они могут?
Собрания земцев наблюдал Салтыков и в Пензе, и в Туле. С «почтительной осторожностью» входил он на хоры той залы, где ораторствовали, произносили «смелые речи» против бюрократии и «всей ее темной свиты» восторженные земцы. Что же он видел: «мельница спущена, затвор потерян, вода бежит — и жернов мотается как угорелый на своей оси, изумляя и огорчая вселенную беспутным досужеством». Салтыков принимает позу чиновника-бюрократа: так вот, я, бюрократ, со своими, по словам земцев, «рутинными путями»; взирая на всю ихнюю суету, «не только не озлобляюсь и не огорчаюсь, но радуюсь... радуюсь,
Тон Салтыкова полон сарказма и негодования: неужели все дело всесословного земского самоуправления, настойчивым пропагандистом которого был некогда он сам (даже проектировал особые уездные «советы»), сведется к вопросам об обеспечении «новых сеятелей русской земли» высокими жалованьями, о лужении больничных рукомойников и починке разваливающихся мостов? А «сеемый» — мужик-то русский — кто же о тебе подумает? И вообще — что может «комариная сила» земства перед лицом могущественного самодержавного государства?
Но именно этот гневно-саркастический тон. эта задушевная мысль, подлинное авторское лицо не были услышаны, не были поняты, не были увидены. Читатель, еще не воспитавшийся в читателя-друга, с трудом воспринимал тонкий и многозначительный эзопов язык. В «Новом Нарциссе» либеральная общественность и печать усмотрели нападение «бюрократа» на слабые, неокрепшие еще ростки самоуправления, независимого от государственной власти. «Санкт-Петербургские ведомости» сообщили даже об обеде, который будто бы намеревался дать какой-то уездный исправник «в честь обратившегося на путь истинный Щедрина». Что на это отвечать, — писал Салтыков 25 марта 1868 года Некрасову. — «На каком основании утвердиться? Основание это есть, но оно нецензурное. В этом-то вся и беда, что мы не можем высказывать всей своей мысли». Это глубинное «нецензурное» основание — как раз отрицание бюрократической системы власти, а не подправка ее будто бы независимым от этой власти, но на самом деле беспомощным выборным земством.
Во всяком случае он оставлял за собой и за литературой вообще право свободного исследования «капищ» всякого рода, в том числе и новых, «неокрепших». Ведь весь вопрос состоял в том, как и на каком основании их укреплять.
Как всегда, работал Салтыков напряженно и одновременно в разных жанрах, а теперь, когда он мог признать «Отечественные записки» «своим» журналом, с особой охотой и активностью. Салтыков хотел возродить в «Отечественных записках» тот жанр, который он создал в «Современнике» — ежемесячную публицистическую хронику типа «Нашей общественной жизни». Такой цикл общественных обозрений — периодических «фельетонов», как тогда называли, он предполагал начать с размышлений о «легковесных деятелях». Так создается «фельетон» «Легковесные» — об истинных деятелях современности, истинных созидателях нашего будущего.
В «эпоху возрождения» общественную ниву заполонили каплуны мысли. Но время прошло. Где вы, ожиревшие бедные и безобидные каплуны? «Где вы, воспетые некогда мною литераторы-обыватели»? Либеральное «курлыканье безвозвратно смолкло, и взамен его общественная наша арена огласилась ржанием резвящихся жеребят».
Это они, «легковесные» деятели современности. Внутреннее содержание производимого ими бессвязного стенания, гула и треска «тем только и отличается от наглой бессмыслицы, что в основе его лежит доходящая до остервенения ненависть к мысли».
Так Салтыков открывает свою неустанную — тягчайшую и бескомпромиссную борьбу с торжествующей реакцией, облачившейся в новые одежды, напялившей новые маски, с властью, отказавшейся даже от своих собственных попыток обновления и «возрождения».
Отчего вы
Салтыков тем не менее пишет следующий «фельетон» — «Литературное положение». Положение современной литературы противоестественно. Литература потеряла свое руководящее значение, она не способна создать плодотворную идею, она утратила свободу и подчинилась требованиям «толпы». В этой, пусть и «цивилизованной» толпе пропал даже самый вкус к литературе, к мысли, впереди маячит лишь «кусок», торжествуют «брюхопоклонники». Из среды Катонов-чревовещателей (намек на катковствующую прессу), из среды благонамеренных «охочих» литературных птиц раздаются гнусные обвинения литературы в разврате, в пропаганде анархии, в организованном посягательстве на жизнь и спокойствие общества. Нет «простой понимающей среды, без которой деятельность писателя есть деятельность, вращающаяся в пустоте». Наступила «эпоха приведения литературы к одному знаменателю, которая собственно и составляет наш золотой век наук и искусств». (Салтыков не забыл слова из старого уваровского циркуляра, формулировавшего принцип: «самодержавие, православие и народность».) Салтыков вновь и вновь вспоминает сороковые годы, время Белинского и Грановского. Конечно, и тогда литература находилась «не в белом теле». «Тогда даже существовали для нее такие ограничения, которых теперь и в помине нет». Но иным, глубоко сочувственным, было отношение к литературе публики, искавшей и находившей в ней великую руководящую мысль.
Но Салтыков верит и надеется. Мысль не может изгибнуть навеки. «Как ни обширно кладбище, но около него ютится жизнь. История не останавливается оттого, что ничтожество, невежество и индифферентизм делаются на время как бы законом и обеспечением мирного человеческого существования. Она знает, что это явление преходящее, что и под ним и рядом с ним, не угасая, теплится правда и жизнь».
И этот «фельетон» удалось опубликовать не сразу, по лишь в августовской книжке «Отечественных записок».
Салтыков задумывает новый цикл, который он называет «провинциальными письмами» («Письма о провинции»). В них предстает провинция не только после крестьянской реформы, но и в разгар двух других реформ 1864 года, вызвавших бурления и распри в провинциальном болоте, — судебной и земской. Суд терял свой сословный характер, создавались органы местного самоуправления, начало деятельности которых уже вызвало мгновенную насмешливую реакцию Салтыкова в очерке «Новый Нарцисс».
Первое из «провинциальных писем» открывалось достаточно бодрыми словами; «С некоторого времени жизнь в провинции изменяется. Мало-помалу в эту жизнь входят новые элементы, которые захватывают более значительную массу деятелей. Образуются зачатки жизни умственной, и хотя еще далеко до самостоятельности, но, по крайней мере, нет того повального бездельничества, которое, в буквальном смысле слова, сокрушало провинциальное общество лет двенадцать-тринадцать тому назад», то есть где-то в середине пятидесятых годов и, разумеется, ранее.
Перемещение центров деятельности налицо, но смысл такого перемещения не выяснился. Отсюда переполох и шатания. Сцену занимают три главные группы. На одной ее стороне — «люди, которые издревле привыкли понимать себя прирожденными историографами России в зиждителями ее судеб», те, кто испокон века были «сочинителями» российской истории. Это именно они — «глуповская» бюрократия и «крашеные гробы» — закоснелые крепостники — дворяне-землевладельцы. На другой стороне — люди новые, «пришельцы» — деятели новых судов и земских учреждений, «новые сочинители на поприще русской истории», иначе говоря — «пионеры». «Середку (хор) занимают так называемые фофаны, то есть вымирающие остатки эпохи богатырей» — косная и инертная масса мелких землевладельцев и чиновников.