Самая страшная книга 2024
Шрифт:
Его взгляд затуманился, и он стал мелко трясти головой, словно силясь выплюнуть какую-то косточку.
– Кушать подано, садитесь жрать, пожалуйста, – заперхал он фразами. – Была докторская, стала любительская. В сущности, зачем вам «Особая краковская»? Для чего вам гнилая лошадь?
Из его рта потекла ниточка слюны, смешанная с пережеванными тестом и фаршем.
– Зачем же непременно лапшу? Не надо лапшу. А хоть бы и лапшу, тоже очень неплохо! – прохлюпал он.
Я понял, о чем идет речь.
– Они не переехали. Я там
Кинокритик вздрогнул. На мгновение мне показалось, что его глаза вот-вот выскочат из орбит, – настолько сильно он выпучил их. Будто что-то вздулось в его голове от моих слов и пыталось пробиться наружу.
– К-как на месте?! – прохрипел он.
Костлявые пальцы сгребли мой свитер в горсть, ногти царапнули по футболке под ним.
– К-как на м-месте?.. – Его голос словно сел, звучал так, будто по сковородке скребли деревянной лопаткой. – Я н-неделю ищу их, но их н-нет.
– Они на месте, – твердо и терпеливо повторил я, взяв его тощее запястье и пытаясь освободить свой свитер. Но критик цеплялся за него так, точно тонул в глубоком болоте, а этот кусок вязаной ткани стал его единственным спасением. А может, так оно и было. – Ничего не изменилось.
– Веди! – Пальцы сжались в кулак и потянули свитер на себя с такой силой, что ворот впился мне в шею. – Туда! К ним! Быстро!
Критик выплевывал слова, словно шкворчащее на сковородке масло, в которое плеснули воды. На мгновение я пожалел о сказанном, но тут же сожаление сменилось живейшим интересом: что будет дальше?
И я повел его.
– Ты шутишь? – зло спросил критик, когда я подвел его к лестнице вниз, к цоколю.
– Нет, – указал я на дверь. – Вот же они. Разве ты не сюда приходил? Ты назвал мне этот адрес.
– Здесь ничего нет. – Он внимательно посмотрел на меня, а потом приблизил свое лицо к моему так близко, что казалось, моргни он своими белесыми ресницами – и заденет мои веки. – Ничего нет, ничего, ничего, ничего…
Он снова забормотал, глядя на меня выпуклыми бесцветными глазами.
– Ничего нет, ничего, ничего…
А потом вдруг клацнул зубами.
Я успел отшатнуться, сделать шаг назад – и лишь поэтому не лишился кончика носа: на мгновение мне померещилось, что верхние резцы у критика остро заточены.
Злость нахлынула на меня, сметя и уничтожив жалость и трусость, оставив лишь омерзение.
– Да вот же, вот! – Я схватил его за загривок и развернул, словно тыкая носом в картину перед ним. – Вот лестница, вон дверь, они там.
Критик попытался вывернуться, но я держал его крепко, впиваясь пальцами в дряблую кожу.
– Там ничего нет! – заскулил он. – Ты же видишь, там ничего нет, один асфальт! Зачем ты так шутишь?
Мне это надоело. Наверное, стоило плюнуть, бросить его там и уйти – но во мне взбурлило какое-то ребяческое желание доказать свою правоту.
И я потащил его к двери.
До лестницы он почти не
Но, когда я ступил на первую ступеньку и начал спуск, он завопил. Я обернулся и увидел, как еще больше выпучились его глаза, как пот покрыл его лоб, словно масло. Он вопил, не двигаясь с места, с ужасом глядя на свои ноги, стоящие на первой ступеньке.
– А-а-а-а-а-А-А-А-ааааА-аАааа! – Вопль то взлетал вверх, отражаясь от стен, усиленный эхом, то падал до сдавленного хрипа, но потом, с глотком воздуха, вновь обретал силу. – А-а-аааАААаа-аааааААА!
Я быстро обвел взглядом дома: не слышит ли его кто? Но здесь ведь не было окон, и глухие стены были вдобавок и слепы. За маленькой аркой, ведущей из подворотни на улицу, гулко шумел город – и все звуки тонули в этой вязкой, липкой чужой жизни: рокоте машин, шуршании шин по асфальту и неразберихе человеческих разговоров. Здесь же было тихо – и лишь где-то там, наверху, к небу, отскакивая от стен, как шарик пинг-понга, устремлялся теперь уже тихий вой.
Я крепче сжал пальцами его шею и сильно встряхнул. Вой прервался, кинокритик захрипел.
– Не ори… – процедил я сквозь зубы.
– Что с моими ногами?! – сипло застонал он. – Что с ними? Что?!
Он начал причитать, глядя вниз. Я тоже бросил туда взгляд. С его ногами было все в порядке – грязные, истоптанные, в каких-то опилках, кеды стояли на потрескавшемся камне ступенек. Дальше шли потертые джинсы – когда-то модно потертые, а теперь истреханные так, словно их владелец долго ползал по камням.
– Все в порядке с ногами, – зло огрызнулся я. Во мне опять начала закипать ярость: как тесто, поднимающееся на батарее, она пухла и пухла, вытесняя все рациональные мысли, логику, здравый смысл. Мне нужно было оставить кинокритика в покое, бросить его наедине с истерикой, уйти и не оглядываться никогда. Но эта ярость вцепилась в то самое ребяческое желание доказать свою правоту – и ужесточила его.
Я потащил критика вниз, ступенька за ступенькой, впиваясь пальцами в его загривок. Вой взметнулся еще выше, достиг ультразвука, с крыш сорвались встревоженные голуби, что-то лопнуло и треснуло там, наверху, в небе, будто прорвался огромный пузырь… а потом я понял, что это всего лишь игра отраженного эха – лопнуло и треснуло внизу, у меня под ногами.
И тут же кинокритик осел – как опадает вздувшееся тесто. Он издал последний истошный вопль и захлебнулся им, свернувшись клубочком на пыльных ступенях.
– Что? – Я наклонился над ним. Критик трясся мелкой дрожью, его глаза остекленели, а губы едва шевелились. Я склонился еще ниже, чтобы расслышать, что он говорит.
– Асфальт… – бормотал он. – Асфальт… давит… ноги давит… везде давит… дышать…
Он начал задыхаться, хватая воздух ртом, – но грудная клетка не поднималась, словно сдавленная чем-то, и воздух выплескивался обратно, вытекая из губ.