Самостоятельные люди. Исландский колокол
Шрифт:
— В чем, собственно говоря, дело, милейший? — спросила фру, и ее улыбка была так же холодна, как и глаза за стеклами очков.
А староста нагнулся над плевательницей и одной струей выпустил слюну до последней капли. Кусок табаку, лежавший во рту, он засунул кончиком языка за щеку, вскинул очки на переносицу и посмотрел на гостя пронзительным взглядом.
— Хотела бы я знать, на что ты намекаешь? — продолжала поэтесса. — Если ты говоришь, что твоя жена умерла от родов и что ребенок жив, скажи это просто, без обиняков. Мы постараемся помочь тебе, как мы помогли многим другим, не думая о плате. Но одного мы требуем: чтобы ни ты и никто другой не являлся сюда с какими-то
Староста, увидев, что жена взяла это дело в свои руки, успокоился и начал зевать; как всегда, когда у него не было табачной жижи во рту, на него нападала сонливость, взгляд его блуждал, ему становилось скучно. Зато фру не успокоилась, пока Бьяртур не рассеял ее опасения. Да, Бьяртур пришел не за тем, чтобы установить, кто отец ребенка, ожидавшего его в Летней обители.
— Я лучше умею говорить о ягнятах, чем о детях, уважаемая фру, — сказал он извиняющимся тоном. — Но я пришел спросить у тебя, не следует ли, по-твоему, дать несколько капель теплого молока этой крошке, если только она доживет до утра? Я, конечно, заплачу столько, сколько вы потребуете.
Когда недоразумение выяснилось, фру заявила, что ее самая большая и последняя радость в жизни, даже в эти тяжелые времена состоит в том, чтобы подать руку помощи слабому, укрепить немощного, поддержать просыпающуюся жизнь. Сердце ее целиком принадлежит крестьянину, не только в радости, но и в горе.
Глава девятнадцатая
Жизнь
Жена старосты не ограничилась пустыми обещаниями — в тот же вечер она послала в Летнюю обитель свою экономку Гудни, которая отправилась в путь верхом, в сопровождении Бьяртура. Она захватила с собой молоко в бутылках, примус и пеленки для новорожденного. Бьяртур шел впереди и протаптывал тропку для лошади.
Зловоние — это первое, что отметила Гудни в Летней обители. В овчарне земляные стены отдавали сыростью, пахло испорченной соленой рыбой. Наверху в нос ударял трупный запах и чад от лампы, — фитиль опять высох, и огонек, догорая, чуть-чуть мерцал. Экономка отдала распоряжение проветрить комнату, прикрыла распростертый на кровати труп одеялом и подошла к ребенку. Собака не хотела отдавать его, — сама голодная и иссохшая, она заслоняла новорожденного своим телом, как мать, но никто и не подумал оценить ее преданность. Она даже порывалась укусить экономку. Пришлось взять за шиворот воющую собаку и выкинуть ее на лестницу. Теперь ребенок уже не проявлял никаких признаков жизни. Гудни поворачивала его во все стороны, опускала головой вниз, отнесла его к двери и выставила наружу, лицом против ветра, — но все напрасно: маленькое сморщенное существо, явившееся на свет незваным и нежеланным, казалось, уже потеряло мужество и охоту отстаивать свои права в этом мире.
Экономке, овдовевшей в молодости, не хотелось верить, что ребенок умер. Она хорошо знала, что значит рожать на хуторе, в горах, под вой метели. Гудни поставила на примус кастрюлю с водой — второй раз уже кипятили воду для новорожденного. Когда вода согрелась, женщина выкупала младенца, погрузила все тельце в теплую воду, так что торчал только один носик, и на некоторое время оставила его лежать. Бьяртур спросил, не собирается ли она сварить ребенка, но Гудни даже не слышала его вопроса. Жизнь к новорожденному не возвращалась. Тогда Гудни подняла младенца за ножку и стала вращать его в воздухе головой вниз. Бьяртур забеспокоился. Он внимательно следил за всем происходящим, и ему казалось, что пора перестать мучить ребенка, — он решил просить пощады для этой крошки.
—
Тогда Гудни, только сейчас, по-видимому, заметившая его присутствие, сказала:
— Убирайся. Я запрещаю тебе входить сюда, пока не позову. Бьяртура впервые выгоняли из собственного дома. При иных обстоятельствах он возражал бы против такой нелепицы и попытался бы вбить в голову Гудни, что ничего ей не должен, но теперь он, как побитая собака, покорно ушел той же дорогой, что и Титла, стараясь сделать это незаметно. Он не знал, чем ему заняться в потемках. Он был изнурен всеми пережитыми мытарствами и чувствовал себя таким несамостоятельным, таким лишним на этом свете. Ему даже думалось, что живые, по сути дела, иногда скорее могут оказаться лишними, нежели мертвые. Вытащив из стога охапку сена, он разостлал его на полу и улегся, как пес. Все же он, наконец, у себя дома.
Утром Бьяртура разбудил детский плач. Когда он поднялся наверх, экономка сидела на его супружеской кровати с младенцем на коленях. Она расстегнула кофту, чтобы теплом своей груди согреть ребенка; а против нее на кровати лежала мертвая жена Бьяртура, мать новорожденного. Гудни завернула в тряпочку клочок шерсти и приладила эту соску к горлышку бутылки: она учила ребенка сосать. Бьяртур остановился среди комнаты и смущенно смотрел на эту сцену, — в нем было задето чувство стыдливости; но потом его бородатое обветренное лицо и воспалившиеся на ветру глаза осветились улыбкой.
— Вот твоя дочь. Цела и невредима! — сказала Гудни, гордясь тем, что пробудила жизнь в этой малютке.
— На то похоже, — сказал Бьяртур. — Бедняжка!
Он с удивлением рассматривал слабое, хрупкое создание, лежавшее на коленях у Гудни.
— Нельзя же было ожидать, что она сразу станет на ноги, — произнес он, почти извиняясь. — До чего, скажите на милость, жалок человек, когда видишь его, как он есть!
— Ах ты, малютка, — сказала экономка, ласково гладя ребенка. — Какое имя придумает тебе отец?
— Ну, уж так или иначе, а отцом я ей буду, этой крошке, и она получит красивое имя.
Гудни промолчала; она сунула ребенку в рот соску и начала баюкать его. Бьяртур некоторое время смотрел на них, что-то про себя обдумывая, наконец решительно произнес:
— Ну, все в порядке, — и дотронулся до детского личика своей сильной заскорузлой рукой, повергшей во прах самого дьявола.
— Ей будет дано имя Ауста Соуллилья [24] .
Он гордился тем, что у этой крошки нет никого на белом свете, кроме него, и твердо решил делить с ней и горе и радость.
24
Ауста Соуллилья — Ауста — любовь, Соуллилья — солнечная лилия (исл.). (Прим. Л. Г.).
— И больше об этом говорить не будем, — сказал он как бы про себя.
Хлопот у него был полон рот. Овцы еще оставались в Утиредсмири. Надо было позаботиться о похоронах, о гробе, о пасторе, о носильщиках, о поездке в город, о поминках.
— Я вот что хотел сказать, милая Гудни: не поможешь ли ты мне замесить тесто? Надо испечь пирог для поминок. Положи туда изюм и те большие черные штучки — сливы, или как вы их там называете. Экономию не наводи. Я заплачу. Оладий напеки столько, чтобы все могли вволю наесться. А кофе — самый крепкий, черный как деготь. Я не желаю, чтобы на поминках моей жены гостей потчевали какой-нибудь бурдой.