Самоубийство Пушкина. Том первый
Шрифт:
Все, что происходит теперь, для Пушкина имеет значение черезвычайное. Всякое мужество имеет границы. Вопросы, которые ему надо задать, имеют смысл страшный… Человек подходит к тому пределу, который делает его наиболее естественным, жестоким образом обнажает его суть. И слабость, и мужество, нищета и роскошь духа являются тут в крайних своих пределах. Страшно, страшно узнавать окончательные ответы…
По лицу Пушкина трудно видеть, каково его душе. Жёлтые, как бы распухшие и заржавевшие глазные яблоки медленно и тяжко поворачиваются в горячих ложах своих. Кажется, что глазам этим больно двигаться под воспалёнными сухими наждачными веками. Руки его, ставшие ещё более изящными,
Доктор Задлер поставил компресс и, не зная, как поступить дальше, мнётся в томлении и нерешительности.
– Что вы думаете о моей ране? Вы знаете, о чём я спрашиваю? Надеюсь, вы понимаете, что мне теперь нужна только правда… Не бойтесь…
Доктор Задлер, надламывая русские слова тесным для них немецким произношением, отвечает кратко и поспешно, и в этом уже есть знак безнадёжности.
– Не могу вам скрыть, рана опасная.
– Скажите мне, смертельная?
– Считаю долгом своим не утаить и того. – И будто спохватившись. – Но услышим ещё мнение Арендта и Саломона, за коими послано…
Пушкин молчит, прикрыв глаза. В нитку сжимает чёрные губы. Перемалывает в зубах нечто невидимое, несуществующее. И уже про себя, перейдя на французский:
– Je vous remecie, vous avez agi en hommete homme envers moi (Я вас благодарю, вы поступили со мной как честный человек).
Замолчал, потёр рукою лоб, добавил. Это уже точно для себя:
– Il faut que j`frrangt ma vfisjn… (Мне нужно привести в порядок мои дела…)
Прибывает Арендт, мелкого еврейского типа старичок, необычайно достойный и обходительный. Лет через пятнадцать после смерти Пушкина будет присвоено ему некое почётное звание «благодушного врача». Если полистать теперь словарь Даля, то прежнее «благодушие» откроется нам в несколько ином значении, чем привыкли мы понимать – «доброта души, любовные свойства души… расположение к общему благу…». Вот это-то благодушие разлито во всём его облике. Странным образом проявилось его благодушие в деле с Пушкиным. Из всех средств, которые употребил личный медик императора – были только советы прикладывать к больному месту куски льда.
Арендт входит в кабинет Пушкина как бы в маске, с неподвижною гримасой доверительной и всепонимающей улыбки.
– Вот и Арендт, – говорит с видимым облегчением Задлер. – Николай Фёдорович, – произносит он со значением, как бы давая знать Пушкину, что вот теперь-то всё и определится совершенно окончательно и точно.
Пушкин, однако, больше не повторяет ожидаемого вопроса.
– Я все знаю уже, доктор, – говорит он, – у меня к вам другое дело. Я знаю, вы увидите государя, просите его простить… Данзаса. Попросите за него, он мне брат. Он ни в чём не виновен. Я схватил его на улице, он не мог мне отказать… Попросите и за меня…
Понимающие глаза Арендта, расширенные выпуклыми стеклами очков в золотой оправе, будто в блюдцах плавают от края до края.
– Ну, что ж, я готов. Я обязан доложить Его Величеству… Однако я должен осмотреть рану. Император непременно спросит у меня…
Он осматривает рану молча. Но маска благодушия тут же сползает с его лица.
Пушкин следит за лицом его цепким взглядом и ему ясна эта перемена. Он опускает веки, медленно, как занавес…
…И опять эта яркая вспышка. Красные с золотом далекие тени. И мальчик, пытающийся взлететь, выкрикивающий нечто восторженное, катающий во рту обжигающие слова… Мелькание обрывков и теней постепенно упорядочивается, и мы можем видеть происходящее
Особая зала лицея постепенно наполняется царскосельскою публикой, лицеистами, кое-кем из родни, коей, впрочем, мало. Среди почётных – архимандрит Филарет, ректор духовной академии, министр народного просвещения граф Разумовский, попечитель учебного округа Сергей Семенович Уваров, генерал Саблуков, известный тем, что удавленный император Павел прогнал его в роковую ночь с караула. Все это занимает место почётное, за столом, покрытым алым сукном. Начальство лицейское теснится у этого стола сбоку.
Больше всех волнуется сегодня Дельвиг. Он на год старше Пушкина (ему шестнадцать), подслеповат, белобрыс. В разговоре, чтобы определить, как на него реагируют, часто близоруко щурится. Сейчас он на парадной лестнице, в самом начале её. На верху лестницы появляется тоже взволнованный Пушкин. Он с кипой бумаг в правой руке, поминутно заглядывает в них. Шепчет про себя, запоминая…
– Дельвиг, Дельвиг, ты чего не в зале?
– Разве ты не знаешь, тут скоро будет Державин!
– Ну так что же?
– Я хочу встретить его. Ты можешь себе представить, я могу поцеловать… руку Державина!..
Он восторженно повторяет две строки из знаменитого державинского «Водопада»:– Алмазна сыпется гора, с высот четыремя скалами… Каково?..
– Добро. Потом расскажешь…
В это время на снежной, расчищенной от сугробов улице, возок Державина заворачивает под лицейскую арку. Старик, задремывая, клюёт носом. Он в бобровой шубе и шапке. Из-под распахнутой шубы сияет бриллиантовая корона мальтийского креста.
Швейцар с ужимками римских цезарей, ждёт гостей лишь для того, чтобы принять шубу, определить её в гардероб и проводить гостя в залу.
Дверь распахивается. Дельвиг замирает напряженно, догадавшись, что это Державин, но ещё не выбрав момента, когда можно броситься к нему.
Державин, не без вельможной грации, старчески топчась, сбрасывает на руки швейцара тяжёлую шубу, снимает шапку, прихлопывая свободной рукой укрытую тусклым серебром макушку.
– Прости, братец, – говорит он швейцару, – не скажешь ли, где тут нужник? Растрясло по дороге…
Швейцар делает понимающую мину.
Отчаянный восторг на лице Дельвига сменяется ужасом. Он вспыхивает. Ещё несколько минут не знает, что делать, потом стремительно бежит вверх по лестнице, мимо неодобрительных взглядов, мимо сияющих, как петушиные перья в ясный день, мундиров.
Он ищет Пушкина. Вот шепчет ему на ухо, как растревоженный стригунок поводя круглым глазом. Пушкин вначале рассеян, всё вглядывается в свои бумаги, потом охватывает его весёлая оторопь, и, вдруг, звонким разражается смехом, о котором Брюллов, несколько позже, правда, скажет: Пушкин смеялся так, будто вот-вот увидишь его кишки. Дельвиг от смеха такого замер вначале. Но вдруг и сам залился, чуть не навзрыд…