Самоубийство
Шрифт:
В Москве литературные салоны были в большей моде, чем музыкальные. Ласточкин у себя устроил музыкальный, понимая, что такой у него выйдет лучше. Музыку он любил всякую, но хоть умел отличать хорошую от плохой. Татьяна Михайловна вообще была против устройства «салона»; несмотря на свое общее расположение к людям, больших приемов не любила: почти всегда бывает скучновато, не то, что когда соберутся пять или шесть друзей. Однако все их знакомые что-то у себя устраивали, надо было платить приглашеньями за приглашенья; она подчинилась желанью мужа и старалась, чтобы приглашенные скучали возможно меньше, хорошо ели, хорошо, но в меру, пили. На их большие приемы, в дополнение к их собственному повару, приглашался еще клубный:
Дмитрий Анатольевич волновался много больше, чем жена, но по другой причине. Этот вечер несколько отличался от их обычных: после ужина Ласточкин предполагал экспромптом устроить обмен политическими мненьями и сказать краткое вводное слово (о чем не предупредил жену). Надеялся, что артисты, поужинав, уйдут: у каждого из них обыкновенно бывало по несколько приглашений в день, и везде, несмотря на тревожное время, пили шампанское. Артисты, конечно, для политических бесед не годились. — «могут только нести чушь». Но профессора и политические деятели очень годились, хотя были второстепенные: первостепенные уехали в Петербург: «переговорить с графом Витте».
Всеобщая забастовка кончилась, прогремел на весь мир манифест 17-го октября, Витте стал главой правительства. Радость была необычайная. Правда, за манифестом последовали в провинции погромы евреев и интеллигенции, вызвавшие общее негодование. Все сходились на том, что это последние действия черной сотни: на прощанье мстит за свое полное и окончательное крушенье.
Поддался общему восторженному настроению и Дмитрий Анатольевич.
— Вот меня нередко попрекали чрезмерным оптимизмом, — говорил он; при всей своей искренности, забыл, что его оптимизм ослабел в последние месяцы. — А вот вышло всё-таки по моему. Увидите, какой расцвет скоро настанет! После десяти лет свободного строя Россия станет первой страной в мире. Да, большой, очень большой человек Витте!
Татьяна Михайловна совершенно с ним соглашалась. Люда спорила. Вернее, начала спорить приблизительно через неделю после манифеста: московская партийная организация получила письмо от Ленина. Он говорил, что революция только началась, что он возвращается в Россию для ее углубления, называл Витте черносотенцем. Люда стала говорить то же самое, но из снисходительного отношения к взглядам Дмитрия Анатольевича смягчала отзыв о председателе совета министров.
— …Дался вам этот Витте! И он, конечно, скоро уйдет или будет свергнут начавшейся революцией. Мавр сделал свое дело, мавр может уйти, — говорила она, не зная, что эту популярную в истории русской публицистики шиллеровскую фразу повторял в Петербурге, приписывая ее Шекспиру, сам Витте в переговорах с либералами. Грозил им своей отставкой и предупреждал, что ему на смену очень скоро придут совершенно другие люди.
Рейхель не обрадовался ни манифесту, ни приходу к власти графа Витте и почти одинаково ругал правых и левых. Дмитрий Анатольевич только разводил руками: «Спорить можно с консерватором, но нельзя спорить с человеком, совершенно равнодушным к политической жизни. В сущности, ты нигилист, Аркаша!» — говорил он. — «Уж я не знаю, кто я такой, только ничего хорошего не будет». — «Почему не будет? На предельный пессимизм тоже отвечать нечего. Разумеется, мы все умрем, а может быть, через миллион лет кончится и наша планета, хотя нет никаких причин это утверждать. Но жить надо так, точно мы будем существовать вечно!» — «Не вижу ни малейших
Поэма Рейхелю не нравилась. «Говорят, „верх гениальности“! Вздор. Любой из наших доморощенных сочинит не хуже… Там, в первом ряду справа расселись толстосумы, всех перевешать. И морды какие самодовольные. Они готовы осчастливить Россию, но царь, по своей отсталости, не предлагает им портфелей. А за их пятипудовыми дочерьми увиваются идейные присяжные поверенные; идейность это хорошо, но идейность с миллионным приданым еще лучше. Люда с кем-то „высоко держит знамя“. Разумеется, социал-демократическое, хотя она так же охотно и так же случайно могла стать социал-революционеркой… Нина делает вид, будто слушает Тонышева. Только вчера его сюда затащила Люда, и вот он уже у них на вечере!»
Тонышев накануне обедал у Ласточкиных и всем, кроме Рейхеля, очень понравился. После его ухода Дмитрий Анатольевич расспрашивал о нем Люду, а вечером говорил о нем наедине с женой:
— Очень милый человек. Кажется, он нравится Нине?
Татьяна Михайловна засмеялась.
— Я, как Толстовский Алпатыч, на три аршина под тобой вижу. Да, и мне показалось, что он Нине понравился. В самом деле, он был бы для нее отличной партией.
Дмитрий Анатольевич смущенно улыбнулся. Нина внимательно слушала. Стихи и музыка казались ей прекрасными. Она любила музыкальные вечера в доме брата. Политические же разговоры слушала плохо. Накануне за обедом Люда резко отозвалась о царе. Тонышев тотчас замолчал.
— Я с вами не согласна, — сказала Нина. — У царя прекрасные, истинно-человеческие глаза. Таких я у революционеров не видела.
— А где собственно вы революционеров видели, Нина?
— Видала. Они иногда к Мите заходят.
— Значит, вы судите о политике в зависимости от «глаз»?
— Да, сужу и в зависимости от глаз. Человек с такими глазами не может быть злым. А это и в политике главное.
— Я с вами согласен, Нина Анатольевна, — с жаром сказал Тонышев. Люда рассмеялась. Татьяна Михайловна тотчас перевела разговор.
Манфред.
— …Но всё равно, — душа таить усталаСвою тоску. От самых юных летНи в чем с людьми я сердцем не сходилсяИ не смотрел на землю их очами,Их цели жизни я не разделял,Их жажды честолюбия не ведал,Мои печали, радости и страстиИм были непонятны…«Да, да, и это тоже обо мне сказано, быть может еще больше, чем монологи Росмера», — думал Морозов. Он не читал «Манфреда» и еще не понимал смысла поэмы. «Или он скрывает какое-либо преступленье?.. Что же ему дает эту власть над людьми? Мне — Никольская мануфактура, а ему будто бы духи и наука? Какие духи? А о науке он и сам говорит, что это обмен одних незнаний на другие». Всё равно, власть есть, но в самом деле «что пользы в том?»
Манфред.
Мы все — игрушки времени и страха.Жизнь — краткий миг, и всё же мы живем,Клянем судьбу, но умереть боимся.Жизнь нас гнетет, как иго, как ярмо,Как бремя ненавистное, и сердцеПод тяжестью его изнемогает.В прошедшем и грядущем (настоящимМы не живем) безмерно мало дней,Когда оно не жаждет втайне смерти,И всё же смерть ему внушает трепет,Как ледяной поток…