Самый далёкий берег
Шрифт:
Вот именно. Ни времени, ни возможностей, ни желания. Пусть убирается вместе со всеми своими отклонениями и непонятными замыслами. Ручаться можно, поклясться можно профессиональным опытом и многолетним стажем на ниве психиатрии, что больше об этом долбаном пожарном заведение в жизни не услышит: ни обострения, ни опасных инцидентов, не тот случай. Такими безобидными, с отклонениями не только улицы полны, их и в Госдуме хватает, и никто не делает из этого драмы…
А посему свое твердое намерение доктор Терехов принялся претворять в жизнь немедленно.
Едва устроив пальто на вешалке, не вытянув
— Кирьянова ко мне, немедленно!
— Кого? — в полной растерянности вопросил верзила.
Терехов моргнул, уставился на него в полнейшей растерянности. Особенным интеллектом Валера отроду не блистал, вовсе даже наоборот, но вот память у него была цепкая и безукоризненная, чудо, а не память, даже жалко, что олигофренчику досталась. А впрочем, именно так частенько и бывает: большинство из так называемых феноменальных счетчиков, в мгновение ока и безошибочно способных перемножать в уме десятизначные числа, как раз не блещут интеллектом, да что там, сплошь и рядом — откровенные дауны, не ведающие что творят…
Так и Валера. Не светоч ума, чего уж там, но память на пациентов у него прекрасная, всех помнит по фамилиям, по палатам, по койкоместам, сроду ни одного не перепутал, ни об одном не забыл. Так что нынешняя заминка просто не имеет места быть…
— Кирьянова, — чуя под ложечкой неприятный и непонятный холодок, повторил Терехов. — Из девятой. Койка у окна.
— Михал Михалыч, так ведь нет в девятой никакого Кирьянова, — протянул Валера словно бы даже укоризненно. — Там у нас Затоцкий, Булахович и Коля Еремин, а койка у окна четвертый день свободная, с тех пор, как Коломийца выписали…
Терехов медленно-медленно выпрямился во весь рост, сверля пытливым взглядом верного медбрата. Взгляд Валеры был незамутненно-чист, искренне недоумевающ.
— Говорю тебе… — сказал доктор сердито, скорее по инерции.
И замолчал, когда протянутая рука коснулась пустой столешницы. Того места, где вчера собственноручно положил карточку К. С. Кирьянова, а сегодня утром не видел ее нигде…
— Ладно, иди, — буркнул он.
И бросился к этажерке, прежде чем за Валерой закрылась дверь.
Он перебрал все, что там стояло. Посмотрел в ящиках стола. В сейфе, что было вовсе уж глупостью. Зачем-то заглянул под стол. И — ничего…
Стараясь не спешить, он вышел из кабинета и направился прямым ходом в девятую палату, не обращая внимания на обычное нытье жаждавших выписки постояльцев.
Четвертая койка, та, что у окна, и в самом деле была пуста, почти безукоризненно застлана убогим казенным бельишком. Доктор Терехов огляделся, и в голове у него промелькнуло, что, пожалуй, честнее было бы добавить: затравленно огляделся.
Спрашивать трех имевшихся в наличии обитателей девятой палаты было бы бессмысленно. Чубайс, в миру — Затоцкий, ничего не видел вокруг, кроме своего любимого выключателя, а все прочее и всех прочих, очень похоже, считал лишь докучной иллюзией, Терехова в том числе. Булахович, допившийся до чертиков интеллигент, все еще спал под воздействием лошадиной дозы соответствующих препаратов, поскольку был доставлен только вчера вечером. Коля Еремин, восседавший на постели в обычной своей
Отделение психушки — отнюдь не то место, где мужик ростом под метр восемьдесят может где-то спрятаться, вовсе даже наоборот, тут все так и распланировано, что фиг спрячешься… Коридор… шестая палата… восьмая… туалет… комната, где общаются с родственниками… процедурная… под первым пришедшим в голову предлогом заглянуть на всяких случай в запертый снаружи изолятор…
И нету, нету его нигде! “Спокойно, — повторял себе доктор Терехов снова и снова. — Спокойно, не все еще использовано…”
“Социализм — это учет”, — изрек когда-то товарищ Ленин.
“А психиатрия — тем более”, — может дополнить гениальную мысль вождя мирового пролетариата любой психиатр.
Вот именно, учет и еще раз учет, нужно только знать, где искать.
Однако все четыре стратегических направления, будучи проверены за четверть часа, принесли лишь полный провал. История болезни исчезла из тереховского кабинета — это раз. В регистрационном журнале, куда непременно вносят каждого поступающего, не обнаружилось никакого Кирьянова К. С. — это два. В медкабинете, где хранятся данные обязательных анализов, та же история — это три. В процедурной опять-таки ни единой записи, имевшей бы отношение к Кирьянову К. С. — это четыре. Все. Финиш, больше искать негде. Кого еще можно расспросить? Заведующего отделением? Вторую неделю в отпуске. Сестер из процедурной? Для них все больные давным-давно слились в одну-единственную голую задницу; предпенсионного возраста сестрички, всю жизнь здесь пашут и оттого не держат в памяти ни имен, ни лиц. Других больных? Не смешите…
Вернувшись в свой кабинет, доктор Терехов упал на хлипкий стул, закурил вопреки всем нынешним новшествам, строгим предписаниям. И, напрягши профессиональные качества, попытался трезво разобраться в свеженьких сюрпризах, в окружающем мире, в себе самом.
Психиатры тоже сходят с ума за милую душу, ничуть не хуже всех прочих, но Терехов был уверен, что в данный момент здоров. Он мог поклясться чем угодно, что Кирьянов был — до недавнего времени. Что была его рукопись. Что были их разговоры. Сначала все это было, а потом ничего этого не стало…
— Разрешите? — Бодрый, уверенный голос, незнакомый, ничем не напоминавший робкого больного.
— Да-да, — машинально сказал Терехов, чуя полнейшую опустошенность.
Незнакомец вошел. Рослый, крепкий мужик лет двадцати восьми — тридцати, высокий, широкоплечий, светловолосый и синеглазый, хоть картину с него пиши: истинный ариец, характер стойкий, нордический. Стоп, стоп! Почему из всех возможных ассоциаций в голову пришла перво-наперво именно эта?
Ничего в его одежде не было от недоброй памяти истинных арийцев, наоборот. Камуфляжный бушлат родной российской армии, черная вязаная шапочка, пятнистые брюки заправлены в безукоризненно надраенные черные берцы. Ни знаков различия на погонах, ни эмблемы на рукаве…