Самый счастливый год
Шрифт:
— Ты чего? — подскочил Колька.
— Да вот, опорка.
— Давай помогу.
— Помоги.
Мы вдвоем замотали как следует ногу тяжелой суконной онучей, надели лапоть, и Колька туго завязал опорки.
— Порядок?
— Порядок.
— Айда кататься…
Домой я вернулся затемно, весь в снегу, шмыгая носом, возбужденный и радостный.
— Где тебя черти носили? — охладила мою радость Даша. — Посмотри на себя: местечка сухого нетути.
Я молча снял полусак, бросил его на печь, вязенки сунул в печурку.
— Лапти в печь давай положу, — сказала менее строгим голосом Даша — отошла
Я снял лапти, подал их сестре.
— Катался на коньках?
— Не, — соврал я.
— Не бреши, вон носки скрючены, не вижу, что ль. Катайся, катайся на свою голову. Новые лапти теперь некому плести, а галоши до половодья не дам носить.
— И этих хватить, — несмело возразил я.
— Если будешь их уродовать — ползимы, можить, всего и проходишь. Не знаю я, что ли…
Поворчала Даша и успокоилась, принялась за свое дело — вязать кружева. А я, поев картошки с соленой капустой, залез на теплую печь, лег на живот, подложил под себя ледяные руки и вскоре уснул самым счастливым на свете сном.
Оригинально же ты истолковал афоризм «Знание — сила!». Это только ребенок может так истолковать — наивно, но по-своему. Мое упущение, что я вам не подсказал истинный смысл этих слов.
Запоздавшее тебе спасибо за подтягивание отстающих учеников! Я ведь ваш класс отлично помню, и был я тогда приятно удивлен, что у Зубкова и Серегина появились четверки.
Растревожил ты мне душу эпизодом о катании на санях. Действительно, незабываемы ребячьи забавы. Мне вон скоро шестьдесят, а как явственно помнится детство! Я, наверное, до полуночи не мог сегодня уснуть, перебирая его в памяти, перелистывая, словно книгу, день за днем.
12
В конце декабря Даша велела мне подстричься.
— Отрастил патлы, скоро, как девке, нужно косы заплетать.
Насчет кос она, конечно, присочинила, но подстригался я последний раз еще в начале четверти, и, действительно, пора уже снова идти к Никите Комарову, Вовкиному отцу. У него, единственного в деревне, есть машинка для стрижки волос — трофейная, и он бесплатно обслуживал всю нашу Хорошаевку — и взрослых, и детей.
Что бы ни делал Никита, чем бы ни был занят, если приходил к нему человек, он бросал любую работу и спешил обслужить очередного клиента. Он усаживал его посреди хаты на шаткую, скрипучую табуретку, накрывал плечи большим — с каймой — черным платком и доставал из сундука машинку.
Не знаю, как взрослые, а дети шли к Никите без особой охоты. Дело в том, что машинка у него была старая и, наверное, тупая и во время стрижки она вырывала немало волос с корнем. До поры до времени терпишь, потом начинаешь от боли закусывать губы, потом пускаешь молчаливую слезу. Никита, конечно, замечает твои мучения и пытается подбадривать:
— Терпи, казак, атаманом будешь.
Иной «казак», единожды подстригшись у Никиты, потом обходил его хату десятой дорогой, предпочитая быть стриженным овечьими ножницами и ходить затем с полосатой головой, чем пользоваться услугами Никиты.
Даша подстригать меня не любила, боясь теми самыми овечьими ножницами отхватить мне пол-уха или кусок кожи на голове. Так
Вот и очередной раз подставил. Сжав кулаки, зубы, чтобы не закричать от боли, я сидел мужественно и даже не вертелся. А Вовка смотрел с печи на мои муки и посмеивался:
— Пап, больно медленно ты его стрижешь, побыстрей надо, побыстрей.
Никита, срезая на макушке последний клок, тоже усмехнулся:
— Придется… Машинка, должно, лучше стала стричь, раз терпить…
— Куда там — лучше, — чуть не плача, обиделся я. — А ты не подначивай, — посмотрел я на Вовку. — Сам небось орешь, когда стригуть.
— Ореть, — поддержал меня Никита. — Все вы орете. Ты вот случайно вытерпел.
Может быть, и случайно, может быть, потому, что уже не дошкольник какой-нибудь я, а первоклассник как-никак.
Я соскочил со скрипучей табуретки и полез на приступок поближе к Вовке.
— Что ты тут делаешь? — спросил его.
— Ничего.
— Пойдем со мной.
— Куда?
— К деду Емельяну. Он болеить. Дуня, когда к вам шел, встретила меня, говорить: «Что ж ты деда не проведаешь? Он велел передать, чтобы проведал». Пойдем к нему, а?
Одни соседи у нас Серегины, другие — тетка Дуня и муж ее дед Емельян, старый учитель, учивший долгие годы, еще, рассказывают, с дореволюционных лет, в Борисовской начальной школе, что в пяти километрах от Хорошаевки. Месяца два назад он приболел, на ноги стал жаловаться, и пока не учит. Я его часто навещал — папиросы покупал для него, — он все на печи лежал, грел свои старые кости. В последний раз он подробно расспрашивал меня, как учусь, нравится ли учитель. Я сказал, что нравится, и он тоже похвалил Ивана Павловича: «Серьезный, я его еще с подростков знаю. Когда колхозы организовывали, он всё лозунги писал, плакаты, стенгазету рисовал. Рисовать он мастер. Так что тебе повезло с учителем». Я согласно кивнул. А потом дед Емельян попросил почитать. «Как хоть ты читаешь — послушаю», — сказал он и протянул газету. Я зарделся, боясь оконфузиться (газет я никогда еще не читал), и, сославшись на то, что меня ждут на улице ребята, пообещал почитать в следующий раз.
Теперь вот у меня идея родилась. Сходим-ка мы к деду Емельяну с Вовкой. Если оконфузимся, то вдвоем. А может, и не оконфузимся, наоборот, смелее будем держаться, увереннее.
— Ну, пойдем? — повторил я вопрос.
— У отца сейчас отпрошусь…
Отец Вовку отпустил, тем более к деду Емельяну, человеку в деревне уважаемому, только предупредил, чтобы нигде кроме не шлялся.
На дворе тихо, морозно. Снег вкусно похрустывает под ногами, беснуются воробьи возле свежего конского навоза.
Мы шли с Вовкой посреди улицы, цепко взявшись за руки.
Минут через пять (деревня наша небольшая, тридцать с лишним дворов) мы стояли на крыльце деда Емельяна и веником из вишневых прутьев обметали с ног морозный снег.
Робко вошли в хату. Дед Емельян лежал на печи, повернувшись к нам спиной. По тому, что он не пошевелился, мы поняли: спит.
Тетки Дуни дома не было. По соседям небось ходит, новости рассказывает. Это ее любимое дело — по соседям ходить.
Я нарочно кашлянул в кулак, чтобы дать о себе знать.