Саша Черный. Собрание сочинений в 5 томах. Т.3
Шрифт:
Теперь совершенно серьезно: если мы уже живем в такое поэтическое (действительно!) время, что ни на одной вечеринке — от вечера, посвященного памяти Толстого, до очередной студенческой пятницы — без декламации обойтись не можем, то нельзя ли эту самую декламацию каким-нибудь радикальным способом двинуть по-настоящему влево так, чтобы от нее ничего не осталось?
Я бы предложил, например, совершенно новый способ коллективной «внутренней декламации». Допустим, что в программе вечера стоит очередная громогласная
А как же быть с «начинающими»? Во-первых, начинающие могут собираться где-нибудь у себя в мансарде и самодекламировать друг другу свои черновики до зубной боли, а во-вторых, если они сами попадут на такие вечера «внутренней декламации», то, может быть… не бесчувственные же они в самом деле, — у них надолго пропадет охота заниматься искусством, которое, право, много сложнее и ответственнее, чем игра на флейте. Попробуйте-ка сыграть перед сотнями посторонних людей на флейте, когда вы даже и того не знаете, с какого конца в нее дуть.
<1921>
ГРАФСКАЯ НЕБРЕЖНОСТЬ *
(СМЕНОВЕХОВСКАЯ НОВЕЛЛА)
Демьян Бедный, почетный кустарь красно-крыловского цеха в СССР, скосил глаза на шагавшего перед ним плотного автора «Хождения по мукам» и зычно рассмеялся:
— Что, Алешка, упарился?
Граф резко повернулся на новых пролетарских каблуках и загнул словесную спираль:
— …..! Хорошо тебе, черту гладкому, гоготать… Выслужился, дьявол. На всех заборах расклеен. А я что им, — мальчик дался? Семь раз в неделю присягать должен?
— Не нравится? А ты опять в Берлин… пупки отращивать.
— Выпустят они, как же. Уж я в Париж послом просился.
— В Париж?! Ах ты, штучка с ручкой! Ну и что ж?
— Зиновьев и разговаривать не стал. Вынул из бонбоньерки мятную лепешку и сует с. с… Жажду, говорит, очень утоляет, товарищ-граф, не угодно ли?
Демьян Бедный заливисто заржал.
— Ну, Алешка, и лаком ты, как я погляжу. Это же за какие услуги? Я с самого Октября впрягся, красней меня, может, во всей СССР человека не сыщешь, — самому и то тошно, — и то не мечтаю, а тебя, свежезаконтрактованного борова — послом?
— Так что же мне делать? Икрой нэпманам плеши мазать?
— Пиши. Старайся.
— Трудно мне.
— А тамписал? Стало быть, легко было. Ты думаешь «Детством Никиты» отделался, — буржуазный приплод раскрасил?.. Заслуга! Либо эта твоя, как ее… «Аэлита», — планетарный роман под Уэллса. Только красный хлеб у других зря отбиваешь. Ты, друг, не увиливай. На землю спустись — в СССР!
Граф уныло следил за мухой, переползавшей по клеенке через пивную лужицу, и молчал.
—
Автор «Хождения по мукам» насторожился.
— Какая-такая тема? Много ты, Демьянова уха, в темах-то понимаешь.
— Ты что же притворяешься, Авеля из себя корчишь? Э-ми-гра-ци-я, вот какая тема. Понял? По-настоящему с тебя десять процентов взять бы следовало за эту тему, да бес с тобой, с товарищей не беру. Прощай, граф, пойду. Скучно у тебя, сидишь, как кислая собака. И зачем только к нам примазался, одному Госиздату известно!
После ухода маститого краснописца графа точно волной подняло. Метнулся по комнате, десть разграфленной бумаги на столе разложил, перышко новое с серпом и молотом обсосал и окинул злыми осоветившимися глазами свое недавнее прошлое: белые друзья, антисоветские разговоры, книжные заметки… Эпопея! Исказить, прибавить, раздраконить — благо никто не ответит. Весталками, дьяволы, заделались! Думают, так уж сладко было в «Накануне» He-Букву дублировать… Ему, ходившему по мукам, с безголосым Кусиковым и Дроздовым из одной собачьей будки подлаивать… Без веры, без пламени красную резинку жевать, свое кровное — грязным кнутом полосовать… Ладно…
Граф присел на корточки перед разинутым настежь чемоданом и тяжело вздохнул. Веры и пламени, увы, не было на советский червонец и сейчас, а слева под сорочкой, как всегда, когда он принимался за красную стряпню, подымался мутный приступ морской болезни.
От какой же печки все-таки танцевать? Мяса, мяса, дьявол их задави!
На дне чемодана ему бросился в глаза клочок старой эмигрантской газеты, в который был завернут красный жилет, подаренный графу совслужащими по «Накануне» перед отъездом графа в Москву. Он скользнул налившимися желчью глазами по скомканным столбцам и крякнул…
Ага! Вот это самое и есть.
Товарищ Стеклов концом красного пальца указал графу на стул у редакторского стола и пренебрежительно откинулся на кресле.
— Заждались, товарищ, заждались… Что же это вы так долго раскачивались, а?
Граф, с трудом выдавив на лице пролетарскую улыбку, молча протянул рукопись и, опустив глаза, контрреволюционно выругался (про себя, конечно): «Ишь, пулемет заржавленный!..»
Стеклов углубился в графскую рукопись.
«Крайне характерно отношение эмигрантской падали к советской этике, освободившейся от буржуазной указки и впервые на полной воле развертывающей мощные крылья навстречу красной красоте и правде…
Не угодно ли, что пишут эти, захлебывающиеся ох бессильной ярости трупы:
„Большевики не пытаются создать новое, сотворить идею жизни. Они поступают проще (и их поклонникам это кажется откровением) — они берут готовую идею и прибавляют к ней свое „но“. Получается грандиозно, оригинально и, главное, кроваво“.