Сажайте, и вырастет
Шрифт:
– Что скажешь?
– Внесу штраф на месте. По таксе. Последовали раздумья. Широколицый блюститель снял фуражку, достал из-под тульи тщательно и тонко свернутую белую тряпочку, служившую, очевидно, для впитывания излишнего пота, и перевернул жгут так, чтобы он лег на милицейское чело сухой стороной.
– Штраф-то он штраф... – пробормотал блюститель. – А как я тебя, такого, дальше пропущу? Там у «Метрополя» еще один пикет стоит, и выше по Тверской... А ты пьяный, да еще без прав... Денег, что ли, много?
Не теряя времени, я показал особую, приготовленную как раз для таких случаев, пухлую пачку мелких долларовых купюр, с преобладанием
Инспектор посмотрел на забугорные дензнаки с вожделением, однако нимало не роняя чести мундира. Его месячное жалованье равнялось моему доходу примерно за полчаса работы. Мы оба это понимали, и все происходящее казалось в высшей степени справедливой акцией как мне, сопливому яппи, так и ему, – пятидесятилетнему слуге закона.
– Зарывайся в поток, сынок, – дружелюбно напутствовал он меня, прощаясь. – Будь осторожнее...
Справедливости ради надо сказать, что в круговороте проституирующих существ соблюдался определенный порядок, тоже имперский. Если доступные женщины гужевались все-таки на некотором отдалении от кремлевского укрепрайона, примерно в километре, то представители власти действовали более смело и открыто, снимая свой бакшиш на расстоянии какой-нибудь сотни шагов от той башни, где когда-то днем и ночью горел свет в легендарном окошке товарища Сталина.
...Понемногу размышления лефортовского арестанта насчет коррупции снова стали съезжать к похабным, но красочным воспоминаниям поисков сговорчивой девушки.
Но вдруг вторглась реальность и страшно наказала меня – и за мои поступки, и за мысли. Открылся дверной люк. Женский голос спросил:
– Рубанов есть?
– Есть,– ответил я.
– Вам передача. Принимайте...
Мне протянули список. Я увидел почерк жены.
Через прямоугольную амбразуру мне стали просовывать пакеты, свертки и кульки, а также отдельные вещи. Приняв в руки очередной транш, я бросал его на голый синий металл ближней ко мне кровати и спешил за новой порцией богатства. Я засуетился. Я бегал, спешил и пересчитывал. Мешок шел за мешком. Все было по-женски аккуратно завернуто; сахар и чай, кофе и сигареты для надежности помещены сразу в два пластиковых пакета, тщательно завязанных тугими узелочками. Мелькали фрукты и белье, спички и блокноты. Я получил штаны и тапочки, посуду и мыло, тетрадки и авторучки, а также всю еду, которую может иметь человек, сидящий за решеткой. Включая фрукты. Я получил сало и хлеб, лук, чеснок и колбасу, сыр и яблоки, апельсины и бананы.
Последний пакетик, самый маленький, завязанный двумя узлами, содержал в себе несколько носовых платочков, кружевных, женских, совсем крошечных, палево-розового цвета; я рванул зубами прозрачный пластик и уловил запах духов – ее, моей любимой, духов – острый, тяжелый, горький.
Здесь я не выдержал. Я погрузил свое сизое, напряженное рыло в этот запах, и проклял себя, и завыл – от бессилия все исправить, отлистать назад чертов комикс, от невозможности хотя бы разрыдаться над всем этим милым барахлишком, которого каких-нибудь два часа назад касалась руками моя женщина.
Но Бог не дал мне слез.
Я – похотливый гаденыш. Мразь. Одиозный троглодит. Пес. Животное. Апокалиптический кретин. Обмылок человечества. Недалекий обормот. Безумный мизерабль, бесконечно падающий в яму своей подлости.
Я – экзальтированный мудила. Первобытный остолоп. Продавец и покупатель собственной бессмертной души. Амбициозный скотоложец. Шлемазл, трупоед и вырожденец. Неподмытый дикарь. Обезьяна. Пресмыкающееся. Склизкий выползок. Глупец и подлец.
Я – последний из последних. Я сам себя обесценил донельзя. Я предал свою любовь, и заодно – все самое светлое и дорогое. Я попаду в ад.
Если теплым летним вечером выходного дня, прогуливаясь по дорожкам парка культуры и отдыха любого провинциального русского городишки, рискнуть и зайти в общественный туалет, то сей же миг можно лицезреть там многочисленные кучи дерьма. Они огромны. Неизбежен приступ гордости за национальный генофонд – такое чудесное, мощное дерьмо могут исторгать из себя только очень здоровые и сильные молодые организмы. Экскрементами покрыт каждый дециметр дощатого пола. На более старые, окаменевшие, почти не пахнущие фекалии, покрытые во многих местах особой серой плесенью, наслаиваются новые, мягкие и более светлые. Над этим вполне живописным дерьмом, поистине достойным кисти Лотрека, кружат мухи: две или три большие, навозные, с глянцевыми изумрудными телами, и десяток обычных, черно-коричневых, более подвижных.
Так вот: я – хуже этого многослойного цветного дерьма, много хуже. Настолько же хуже этого дерьма, насколько само дерьмо хуже его полного отсутствия.
Глубина моего падения чудовищна, и сам я – чудовище.
Я не только оставил жену на произвол судьбы, оказавшись под следствием, в тюремной камере. Я дополнительно, в виде бонуса, предаю ее, когда сижу в этой камере и тешу себя воспоминаниями о своих амурных уличных похождениях. Я не просто предал любимую женщину, но предал в двойном размере, в кубе. И на деле предал, и в мыслях. Предал так, как никто никого никогда не предавал.
Вдруг все исчезло. Человек-дерьмо застыл. Его глаза, до того бессмысленно шарившие по груде одежды и еды, наткнулись на чрезвычайно заманчивый пакетик – туго набитый, весело отсвечивающий гладким целлофаном.
Я не переставал осыпать себя проклятиями. Но теперь это происходило уже как бы само собой, автоматически,– внимание же мое полностью оказалось приковано к мешочку, наполненному коричневым. Я рванулся к столу, где хранил посуду, наполнил водой кружку и опустил матово-серое жало кипятильника. Далее поспешил обратно, к пакетику, взял его и некоторое время поиграл с ним, мял его руками, слушал, как под пластиком шуршат маленькие гранулы. И почувствовал, что мои губы сами собой раздвинулись в стороны в сухой улыбке.
Кофеин – один из моих ближайших друзей. Я регулярно употреблял его шесть лет. Сначала трижды в день – утром, в обед и вечером. По чашке. Потом появился кое-какой вкус и кое-какие деньги, и теперь я пил уже не растворимый, а только вареный, по-турецки; покупал пакетами, в зернах, сам же их и молол. Утром я делал себе две чашки, одну за другой, в обед выпивал еще две, вечером – одну. На ночь тоже обязательно выпивалась маленькая чашечка. На этом этапе появился офис. Своя комната, своя дверь, свой стол, стул, шкаф, компьютер, телефон. Пристегнуть к этому набору кофеварку – святое дело. Доза резко возросла – я включал машинку каждые полчаса. Дальше – больше: через два года я пил тем же темпом, только опять сваренный по-турецки – его мне таскала секретарша. Утром я приказывал ей считать выпитые мною за день чашки. Потом подвел статистику. Выяснилось, что я жрал яд лошадиными дозами. Но это меня не остановило.