Сборник фантастических рассказов
Шрифт:
Выходя из метро на станции «Университет», он по привычке бросил взгляд на светящиеся электронные часы перед первым вагоном и увидел, что на часах восемнадцать тридцать две. Позже он приписывал это той внутренней связи которая, будто, была у него с женой, но тогда лишь подумал, что семинар у вечерников уже началась и он, как обычно, слегка опоздал.
Идя вдоль чугунной ограды той дорогой, которой он ходил все годы своего студенчества и аспирантства, а теперь и преподавательства, Погодин думал о том, как будет воспитывать сына. «Надо его сразу же начать учить: вначале говорить, потом как можно
Он так увлекся, что опомнился только, когда двери лифта разъехались перед ним на девятом этаже первого гуманиторного корпуса.
Когда Погодин вошел в аудиторию, его группа уже была там и вяло переговаривалась между собой. На всех лицах Погодин увидел все то же обычное и равнодушное выражение, которое было на них всегда, но которое сегодня так пугало его во всех людях. Ему казалось, что все они плавают в спокойном затхлом киселе, мешавшем им широко улыбаться, порывисто двигаться и ярко выражать свои чувства.
Возможно поэтому Погодин читал сегодняшнюю тему вяло, затевал ненужные споры, стал зачем-то разбирать грамматические формы «Задонщины», которые и сам, как выяснил, плохо помнил и заставлял студентов вычерчивать генеалогическое древо князей из «Слова о полку Игореве». При всем этом студенты представлялись ему скучными и ограниченными, и даже у хорошенькой девочки, которая сидела у окна и которой он всегда незаметно любовался сегодня нос казался слишком длинным, а лицо — узким и желтоватым. Семинар затянулся до бесконечности, и Погодин больше самих студентов обрадовался когда наконец зазвонил звонок.
После первого семинара сразу начинался второй, у другого курса, и здесь Погодин воспользовался случаем и прочитал подготовленную назавтра лекцию решив проверить, прозвучит ли она. Почти сразу он пожалел о своей затее, но решил довести ее до конца. Собственный голос казался ему слабым, мысли незначительными и банальными, а когда он хотел сказать что-то новое — слишком сбивчивыми.
Студенты слушали его невнимательно, смотрели осоловело, очевидно устав за день, и лишь одна девушка, высокая, нескладная, с некрасивым лицом, быстро писала что-то в тетради. Кандидату стало жаль ее и он хотел сказать, что она то же сможет прочитать и в учебнике, но тут же вспомнил, что кто-то говорил ему об этой девушке, что она точно так же напряженно пишет на всех лекциях, но ничего не может после запомнить и на экзаменах плачет.
Лишь под конец, когда до звонка оставалось уже минут десять, Погодин немного разговорился и высказал одну-две свежие мысли, никем не замеченные потому что все уже устали и даже девушка с конспектами отложила ручку.
Домой Погодин возвращался в самом отвратительном настроении. Он казался себе человеком самым незначительным, трусливым, нерешительным и поверхностным слишком легко идущим на компромисы
Погодин вспоминал, как сложно ему всегда было заставлять себя ездить в архивы и сидеть в библиотеках и книгохранах, а без этого настоящий ученый-филолог невозможен. Вспомнил он и много других тяжелых и неприятных случаев, как нельзя лучше доказывавших и подчеркивающих все его слабости и недостатки.
«Мне уже двадцать шесть, а я не совершил ничего яркого и талантливого. В эти годы и Пушкин, и Лермонтов, и Толстой были уже известны и имена их гремели на всю Россию. Раньше мне казалось, мой потолок уже далеко, теперь же кажется я уже достиг его. Смогу ли я быть хорошим отцом, а даже если и смогу, вдруг мой сын будет таким же тусклым, как и я сам или даже еще тусклее? Вот бы он был ярче — в десятки, в сотни раз!» — размышлял Погодин, большими, точно циркульными шагами, приближаясь к дому.
При этом о сыне он думал, как о чем-то еще несовершившемся, не появившемся на свет и был почему-то уверен, что жена еще не родила, схватки оказались ложными и, возможно, ее даже на несколько дней отпустят домой.
Эта уверенность была такой сильной, что когда он пришел домой, то не стал звонить в роддом, а решил прежде поужинать и выпить аспирин, чтобы наконец прекратился досаждавший ему кашель.
Когда же внезапно зазвонил телефон, Погодин вздрогнул и, засуетившись подбежал к нему, потеряв по дороге тапок.
Это снова была тетка жены, громкая и взбудораженная:
— Я тебе третий раз звоню, где ты ходишь? Поздравляю, у тебя мальчик, три пятьсот шестьдесят. В восемнадцать тридцать. Голова тридцать шесть, рост пятьдесят… Или это рост тридцать шесть. Неважно, короче…
Тетка говорила что-то и дальше, кажется, о том, что Даша плохо тужилась и акушерка вынуждена была ругать ее, потом ей делали какие-то уколы, поднялась температура и ее перевели в послеродовую к инфекционникам, но Погодин почти не слышал ее. После он уже не помнил, что тетка сказала и что он сам сказал ей помнил лишь, что в трубке раздались гудки и он, не осмыслив даже, что на этот раз победил, стоял и слушал их.
Все как будто было позади, но внезапной радости, которой он ожидал от этого известия, не было. «Наверное, счастье — это предвкушение чего-то. Когда момент наступает, счастья уже нет, но есть удовлетворение… Что с женой и с ребенком сейчас? Можно ли оставлять их в роддоме, в чужих руках?» — размышлял он.
Наутро Погодин позвонил в роддом и выяснил, что может уже принести ей передачу и послать записку.
— А увидеть? — спросил он.
— Не полагается до выписки, — ответили ему в регистратуре.
Выругав про себя существующие больничные правила, отнимавшие у него на несколько самых важных дней жену и сына, Погодин долго печатал на компьютере письмо, стараясь, чтобы оно была бодрым.
После университетской лекции он торопливо, то и дело с шага срываясь на бег, подходил к роддому. Он оказался в просторном холе как раз в ту минуту когда старая женщина, сидевшая в регистратуре, как раз говорила кому-то в трубку: «Девочка, два пятьсот». Голос у нее звучал даже не равнодушно, а совсем неокрашенно, словно у кассирши в магазине, просящей точно называть отдел.