Сборник рассказов 'Дикие люди'
Шрифт:
– Ну вот, плывут они среди лесов один день, другой плывет, а кругом берега с церквами, а народу нету, и нету армий...
– Кто плывет?
– спросил Борис Митрофанович.
– Ну, флотилия плывет. Сын-то мой, звали его тоже Гришей, поступил матросом в флотилию, которою, слышь, прозвали волжской и направили против Казани, в которой, говорят, весь наш золотой запас хранился и на которой, говорят, все буржуи мира сбегались. Плывут они, говорю, и плывут они не больше не меньше как в подводной лодке прямо по Мариинской системе из Петербурга. А из плаванья этого, Борис Митрофанович, получал я в эти времена от Гриши очень многое объясняющие письма...
– От Веры сын-то, что ли, был?
– спросил Борис Митрофановнч, волнуясь.
– Как же, от нее, в Самаре родился! Рослая была женщина, и все любила с палочкой ходить, и сын получился рослый и тоже с палочкой в матросы пошел, а тогда дисциплина свободная была, лишь воюй, а там с палкой ты ходишь или с бревном - безразлично, однако
Здесь Наталья Митрофановна не удержалась. Она приоткрыла дверь и, просунув голову, боязливо и в то же время стараясь быть веселой, спросила:
– Ты что же, по финансам работаешь?
Гриша встал, поклонился и ответил с торжественной и жалкой улыбкой:
– Нет, я в полной и откровенной отставке! Да, да... Я грудь сломил на своем ломовом деле, да и действительно поступать так азартно на старости лет не годится. Заспорили мы, слышь! Я им говорю, что подниму пятнадцать пудов, и верно, - поднять-то поднял, но тут произошло в груди встрясение, и стало мне как-то тесно дышать...
– Что же с твоим матросом-то?
– спросил Борис Митрофанович. Ему хотелось и узнать, зачем пришел Гриша, и не любил он разговоров о болезнях.
– С матросом-то нашим? Известно, что может произойти с матросом! Идут они ночью, и наткнулись они ночью на мину и взорвались, и кончились с того дня письма от него... Год с той смерти или три, я уж не знаю, мы все в чайной своей орудовали, торговали, и кони наши ходили по Самаре, так вот через год, что ли, выходим мы с Верой Ивановной на волжский наш берег. По нему пароходы идут, как и раньше, народ в буфетах стерлядей ест, а мы перед самым нашим выходом на Волгу письма Гришины перечитывали. Очень, скажу вам по совести, возвышенные письма, и даже, если их с площади прочесть бы вслух, как теперь есть такое вслух говорящее радиво, многим бы пользы дали... Рассуждаем мы и дальше: вот, мол, Вера Ивановна, сын-то наш шел правильно, за спасение погибающих, а мы живем как-то неточно, и вот ведь и женился-то я на тебе, говорю, Вера Ивановна, тоже неточно, не по любви, а потому что банщик Борис Митрофанович дал мне за тобой в приданой, или, лучше сказать, чтобы успокоить свою банную гадость, две с половиной тысячи рублей. Купил, одним словом, говорю, мужа тебе, Вера Ивановна!
Борис Митрофанович сказал - мучительно и торопливо:
– Ну, о чем говорить, Гриша! От этого же никакого вреда не произошло. Если сын твой умер, то он, наверное, не знал же обстоятельств твоей женитьбы.
– Сын не знал, конечно, Борис Митрофанович.
– Да ведь и прошло этому двадцать с лишком лет, и что вспоминать то, что было двадцать с лишком лет, а?
– Двадцать с лишком лет прошло, верно, Борис Митрофанович. Но вот двадцать-то с лишком лет спустя и началось самое мое от этого главное несчастье.
– Двадцать лет, Гриша?..
– Да, двадцать лет,- ответил Гриша с болью и гордостью.
VI
Гриша заговорил плавно и быстро, и Борис Митрофанович понял, что Гриша теперь только подошел к тому, что уже давно и плотно засело в нем, в чем уже нельзя изменить или переста-вить слова и что есть то главное, до чего он добирался с такой, явной всем, болью и трудом...
"Так вот и путник,- подумалось Борису Митрофановичу,- долго бредет топями, болота-ми, пока не выйдет на ровный и чистый луг, и здесь перед ним внезапно и плавно катится река, гудят пароходы, и плоты весело несут весенние свои бревна, и на бревно опускается синица, бревно влажное, на него только что накатилась волна от парохода, оно блестит, и синица, подрагивая хвостиком, оправляет свои перья..."
– Да, Борис Митрофанович, так вот мы и рассуждаем с Верой Ивановной! Говорю я ей: "Живем мы с тобой в отличном Самаре-городе, и большое у нас с тобой хозяйство и четыре громаднейшие, может быть, самые громаднейшие и выносливые ломовые во всем самарском крае, и работники у нас к этим коням замечательные, и живем мы с тобой замечательно, и чай у нас по всему волжскому берегу самый крепкий, и при чайной у нас квартира из двух комнат с отдельной кухней, и даже, как у любого попа, есть у нас собственный комод и буфет!" - "И верно,- отвечает мне она,- замечательно живем!"- и сама смотрит в Землю, а немного погодя поднимает на меня глаза и говорит: "Думать ли нам об этом?.. Борис Митрофанович как следует наказан за свою гордость!.. Вот кабы сынок наш вернулся, все бы узнав, он смог бы тебе посове-товать, а сейчас так думаю: вот мы с тобой, муженек, продержали весь военный коммунизм вплоть до свободной торговли четырех лучших коней в городе и самых лучших работников и дальше теперь хотим свое дело развивать,- правильно ли это?" Я ее еще тогда не понял, сознаюсь, я ответил, как, мол, теперь не развивать! Теперь овес куда легче, чем при военном коммунизме доставать! Она тут сразу замолчала, и только румянец у нее вековой так и полыщет по лицу. Она это молчит, а я говорю: "Очень мне нехорошо, Вера Ивановна, думать я не привык, а главное, придумаешь, только бы сказать, а тут вместо настоящего слова либо обругаешься, либо выпить захочется, но только смотрю я на свое развивающееся хозяйство и полагаю, что купленная у меня жизнь". Она мне и говорит: "Полагать мало, надо делать..." И сама отошла, как бы обиженная.
– На что же ей обижаться, Гриша?
– спросила Наталья Митрофановна.
– ...И очень сильно с того разговора затосковал я, Борис Митрофанович, так затосковал, что откровенно и сказать-то неловко; и по сыну так не тосковал. Все, бывало, в кровати вороча-юсь, а кровать у меня богатая, с металлическими шишками и на пружинах, и с замечательным богатым ситцевым пологом. И вот раз вскакиваю я, под рукомойник, умыться не мог, а на дворе еще темно, и дождичек такой осенний, на всю жизнь, кажется... Говорю я: "Вера Ивановна, решился я и телеги, и коней, и работников рассчитать!" Жена это на меня смотрит и говорит тихо: "Что же, сколько на конях ни вози, сколько ни скачи, а от своего сердца не ускачешь и горя своего никуда не увезешь. Продавай!" Отправился я на базар, кони тогда в цене были, да и народ видит: коней привел продавать Григорий Гущин - раззарился! И каждому, конечно, лестно меня унизить и коней моих купить. Продал я и в своей чайной какое снаряжение и посуду, рассчитал своих работников и кухарку, и осталось у меня тогда ровно девятьсот сорок рублей. Выложил я эти. деньги перед женой и говорю: "Вот, мол, и деньги за моих коней и за телеги, и выходит по этим деньгам, что ты сама немногим была дороже моих коней и моей чайной". Она опять молчит и только дня через два так, мельком, сказала, что, верно, тяжело дожить до старости и понять вдруг такие мысли... Но и тогда-то, Борис Митрофанович, не дошли мы до самой главной нашей думы, что и мою жизнь загубила и Веру Ивановну в могилу свела. Положили мы деньги те в сберегательную кассу, перебрались в Москву и поселились в Петровском парке, поближе к Савеловскому вокзалу, там много в уличках нашего ломового брата живет. Сараи есть в одном дворе, раньше лес, что ли, там сушили, а теперь на жилье переделали, нагородили собачьих конур, перегородки досчатые, глинобитные стены, сырость, мороз, зато дешево...
VII
– Глупости это,- сказал, несколько оправляясь от своего волнения, Борис Митрофанович,- глупости это: деньги копить!
– Зачем глупости?
– еще больше заволновался Гриша: - мученье никогда не глупости. Поселились как только мы в этой сырости, как только расставили наше имущество и стол клеенкой накрыли, так и понял я: не хватит нам уже сил из этой комнатешки выбраться, и не хватит еще и потому, что если мы друг другу свои мысли полностью не откроем и что если открывать, так поскорей. Дрова я в эту минуту накладывал: в печку, Борис Митрофанович, так я бросил дрова, встал и говорю: "Завтра мне на работу уже простым ломовым итти, Вера Ивановна, с завтрашнего дня мне, от усталости, может быть, али от злости, уже и говорить-то будет трудно, так я сегодня скажу. Я так думаю, Вера Ивановна, что те две с половиной тыщи, которые мне за мою совесть дал Борис Митрофанович, мне эти две с половиной тыщи надо ему вернуть целиком".
– Отдаст она, Верка-то, как же,- отозвалась из-за дверей Надежда Митрофановна: - жадна она была всегда, как чорт!
Сказала она это не оттого, что действительно была уверена, что Вера жадна,- Наталья Митрофановна всегда была занята главным образом только собой, и если думала о том, каковы люди, то она их всех, кроме себя, считала дураками,- а сейчас о жадности Веры она сказала потому, что ей хотелось поскорей узнать, почему она согласилась возвратить своему бывшему хозяину его деньги?.. Борису Митрофановичу было стыдно смотреть на ее потный и жадный старческий лоб, покрытый седыми и редкими волосами. Она отстранила Бориса Митрофановича и села перед Гришей к замасленному и грязному столу. В комнатах была пыль и слякоть, никак не хотели убрать, почистить, все надеялись на лучшее будущее. Наталья Митрофановна смотрела прямо в рот Грише, но тот попрежнему ее не видал.