Сборник статей, воспоминаний, писем
Шрифт:
Ксения -- как бы часть его несчастья. К ней -- нежность, смешанная с острой жалостью, и с ощущением своей невольной вины ("я, может быть, прогневал небеса..."). Качалов -- Борис, подходя к ней, обнимает ее, нежно целует в лоб, гладит по волосам, положив ее голову к себе на грудь, и тут же с легким вздохом отпускает, как будто с облегчением, словно бессознательно торопясь обратиться к сыну, к своей гордости и надежде. Стоя, посадив царевича снова за стол " опершись на его плечо, Борис внимательно рассматривает карту. Наставление Феодору ("Как хорошо! вот сладкий плод ученья!.. Учись, мой сын...") звучит с необыкновенной теплотой,
Борис сидит у стола, на котором разложена карта. Не изменяя мизансцены, как будто желая продлить эти минуты покоя, счастья и в то же время уже зная, что сейчас все это кончится, уже внутренне приготовившись для дальнейшей борьбы, встречает Борис доклад Семена Годунова о гонце из Кракова и тайной беседе Шуйского с Пушкиным. Короткие реплики царя, который слушает Семена, не отрываясь от карты, звучат устало и раздраженно: "Ну?", "Гонца схватить", "О Шуйском что?", "Сейчас послать за Шуйским".
Годунов уходит, и Борис уже не скрывает своей тревоги:
Сношения с Литвою! это что?..
Противен мне род Пушкиных мятежный,
А Шуйскому не должно доверять:
Уклончивый, но смелый и лукавый...
Качалов произносит первые два стиха этого короткого монолога, глядя прямо перед собой тяжелыми, остановившимися глазами; потом обращается к сыну, как бы привлекая его к государственным делам. При входе Шуйского он снова углубляется в разглядывание карты, обняв правой рукой стоящего рядом сына. Но теперь это уже тактический прием, выгодная позиция для предстоящей борьбы с хитрым и сильным противником. Тон его подчеркнуто спокоен, уравновешен, в нем нет и следа тревоги, он полон достоинства; порой в нем вдруг сверкнет злым блеском отточенная ирония. Борис словно на лету подхватывает реплики Шуйского:
Шуйский
Царь, из Литвы пришла нам весть...
Царь
Не та ли,
Что Пушкину привез вечор гонец.
Шуйский
Всё знает он!
– - Я думал, государь,
Что ты еще не ведаешь сей тайны.
Царь
Нет нужды, князь: хочу сообразить
Известия; иначе не узнаем
Мы истины.
Шуйский (M. M. Тарханов) начинает издали, говорит медленно и осторожно, словно нащупывает дорогу в темноте. Он избегает встречаться глазами с царем, но изредка бросает на него короткий, острый, испытующий взгляд. Когда в конце своего рассуждения о "бессмысленной черни" он, вдруг оставив елейный тон и прямо глядя на царя, тихо и серьезно произносит: "Димитрия воскреснувшее имя", Борис вскакивает, как ужаленный. Секунда полной растерянности. Искаженное страхом лицо. И первое движение -- к сыну: сохранить его неведение, оберечь его чистоту. Он берет его за плечо и хочет проводить к двери, ласково, но настойчиво почти выталкивает из палаты.
Следующий монолог Бориса написан
Царь
Послушай, князь: взять меры сей же час;
Чтоб от Литвы Россия оградилась
Заставами; чтоб ни одна душа
Не перешла за эту грань; чтоб заяц
Не прибежал из Польши к нам; чтоб ворон
Не прилетел из Кракова. Ступай.
Шуйский
Иду.
Царь
Постой. Не правда ль, эта весть
Затейлива?..
Качалов с необыкновенной чуткостью подхватывал и включал в свое самочувствие беспокойный, скачущий ритм стиха в этом нагромождении гневных и вместе с тем растерянных приказов Бориса.
Но приказов для него сейчас мало. Яд сообщения Шуйского слишком глубоко проник в душу. Качалов -- Борис заставляет Шуйского снова сесть -- грубо хватает его за плечи и почти бросает в кресло перед собой: надо узнать всю правду, преодолевая и свой ужас и хитрость "лукавого царедворца". Он пронизывает его глазами, как будто желая узнать, что скрывается за этой непроницаемой маской, он ищет его глаз неотступно и яростно, хриплым, прерывистым голосом умоляет его сказать правду, он не грозит, а со сдержанным бешенством внушает Шуйскому ужас грозящей ему казни, снова хватает его за плечи, совсем близко привлекая к себе, чтобы из глаз в глаза дошла вся сила, вся страстность его мольбы и угрозы.
Выдержав этот исступленный напор и как будто убедившись во внутренней слабости царя, Шуйский -- Тарханов успокоился. Он с явным наслаждением мучает Бориса рассказом об убитом царевиче, он смакует подробности, выпячивая самые мучительные из них с оттяжками и замедлениями, с наигранным и наглым простодушием верного слуги. В страшном напряжении, впиваясь в него безумным, затравленным, страдальческим взглядом, слушает царь. Хриплым шопотом с трудом выдавливает из себя: "Довольно; удались".
Последний монолог этой сцены "Ух, тяжело!.. дай дух переведу..." снова наполнен у Качалова преодолением страха. Он начинает его медлительно, почти растягивая слова, и очень тихо. Но, начиная со слов: "Но кто же он, мой грозный супостат?", кажется, что его смятенные мысли несутся в таком бешеном ритме, которого не вместить в стройный ряд риторических вопросов Бориса. Измученные глаза и судорожно сжатые на груди руки выражают тяжесть его внутренней борьбы. Он хочет говорить с самим собой уверенно, мужественно, твердо. Но уже не усталый вздох, а скорбный стон, вырвавшийся из глубины души, звучит в его словах:
Ох, тяжела ты, шапка Мономаха!
Две следующие сцены Бориса, "Царская дума" и "Площадь перед собором в Москве", имели большое значение для Качалова по линии внутреннего развития образа. В первом случае ему было особенно важно найти и точно определить для себя взаимоотношения царя и боярства, во втором -- воспринять через Юродивого, на этот раз уже непосредственно, "мнение народное", народный приговор. Обе сцены репетировались обычно в точной выгородке и непременно с участниками народной сцены, каждый из которых, даже если он не произносил ни одного слова, становился для Качалова необходимым и внутренне связанным с ним партнером.