Сборник статей, воспоминаний, писем
Шрифт:
Образ Бориса в "Царской думе" снова давал ему возможность найти яркий контраст с финалом предшествующего монолога (после ухода Шуйского). В обстановке вражеского вторжения, в борьбе с Самозванцем его Борис вновь становится мужественным, властным, грозным. Для самочувствия Качалова была важна парадно-неподвижная исходная мизансцена "Царской думы": в центре на троне сидит царь, по правую его руку -- Феодор, по левую -- патриарх, на скамьях, расположенных под углом к трону, -- бояре. Борис только что получил известие об успехах Самозванца, он комкает в руках грамоту, полную дерзких угроз. Саркастически-гневно звучат его слова об "усердных воеводах". Его жесткая интонация как будто диктует боярам обязательный для них ход мысли,
Умы кипят... их нужно остудить;
Предупредить желал бы казни я...
Вторая половина этой сцены, как и короткая, но чрезвычайно важная следующая сцена выхода царя из собора, предъявляет к актеру самые большие требования. Без слов, с помощью одной только мимики и глаз он должен передать внутреннее состояние Бориса во время пространного рассказа патриарха о чудотворной силе "святых мощей" царевича Димитрия, которые он наивно советует царю перенести в Кремль в надежде, что "народ увидит ясно тогда обман безбожного злодея". Этот рассказ патриарха наносит Борису новую рану. Весь драматический смысл сцены -- в том впечатлении, которое он производит на Царя. Поэтом не дано здесь Борису ни одного слова. Есть только ремарка в самом конце монолога: "В продолжение сей речи Борис несколько раз отирает лицо платком".
Труднейшая задача для актера -- в самом молчании донести до зрителя и мысль и чувство через непрерывное напряженное внутреннее действие. Здесь многое зависит от партнера, от того, насколько он способен возбудить это внутреннее действие своей творческой активностью, жизненной правдой своего сценического поведения. В этом смысле А. Н. Грибов, замечательно репетировавший роль патриарха, оказывал Качалову большую помощь. Он произносил свой монолог так просто и взволнованно, с такой простодушной, искренней верой в спасительную силу своего совета, что это не могло не возбуждать у Качалова глубокого ответного переживания. Он не прибегал ни к подчеркнутой жестикуляции, ни к усиленной мимике, он ничего не "играл". Он только напряженно слушал патриарха, слегка отвернув от него лицо. И не было растерянности в выражении его застывших глаз, а скорее сопротивление, мучительная внутренняя борьба и тяжкое раздумье, но не страдальческая подавленность.
Такой же, если не еще более сложный, подтекст таит в себе сцена перед собором, где у Бориса всего две реплики и где актеру так много нужно выразить без слов в заключительной паузе, после убийственного для царя ответа Юродивого: "Нет, нет! нельзя молиться за царя Ирода -- богородица не велит". Исполнителю роли Бориса здесь легче всего впасть в ложную театральную "сверхзначительность", в пассивное и пустое изображение своего состояния.
Качалов искал во время репетиций внутреннего права на эту паузу, которая имела для него не столько психологический, сколько социальный, акцентирующий смысл. Его мало интересовал в этой сцене пышный царский выход, воспроизведенный в исторической точности, в правдивых бытовых красках эпохи. Для него это был необыкновенно значительный, единственный на протяжении всей пьесы момент непосредственного общения царя с народом. Ему _в_а_ж_н_о_ было узнать, о чем плачет Юродивый, важна была интимность мизансцены с ним, когда он к нему склонялся, сходя по ступеням паперти.
Знаменитая финальная пауза этой сцены возникала из неожиданного для царя контрдействия Юродивого, из неотразимой силы тех страшных ударов, которые он ему наносит.
"Николку маленькие дети обижают... Вели их зарезать, как зарезал ты маленького царевича". "...Нельзя молиться за царя Ирода..." Эти реплики насыщали паузу Качалова -- Бориса огромным трагическим содержанием. По линии же развития роли они органически подводили Качалова
Наивысшим достижением Качалова в "Борисе Годунове" была предсмертная сцена Бориса. К ней он подходил с особенным волнением, ею особенно дорожил. Другие картины он обычно готов был проходить во время репетиции по нескольку раз, эту же повторял редко. И не потому, что это было для него физически трудно (последний монолог Бориса огромный, он состоит из 81 стиха), но потому, что каждый раз он уже играл эту сцену во всю силу наполняющих ее трагических переживаний,-- как на спектакле, а не как на репетиции. В сущности, мы не видели процесса ее создания, казалось, что она возникла сразу, что Качалов принес в театр уже не замысел, а изумительное воплощение, которое он только проверял и совершенствовал в дальнейшей репетиционной работе.
Это была последняя, самая напряженная схватка в той внутренней борьбе, которой Качалов наполнял роль Бориса. На протяжении всей сцены он жил единым трагическим ощущением надвигающегося конца, которому в последний раз противопоставлял всю силу своей воли и мысли. Он играл умирающего Бориса, не допуская ни одного привычного актерского приема изображения смерти, ни одной натуралистической краски; ни хрипа, ни стона, ни слабеющего голоса, ни многочисленных пауз не было в его исполнении. Не было и привычных мизансцен "умирающего". Ощущение близкого конца, казалось, наоборот, возбуждало в Качалове -- Борисе все его душевные силы, вызывало предельную напряженность мысли. Его завещание сыну было страстным, в иные секунды лихорадочно-страстным. Оно воспринималось как последняя попытка самоутверждения Бориса, как порыв осуществить, хотя бы в будущем, через сына, свою политическую волю.
Но в то же время затаенным жизненным вторым планом звучали в этом завещании растерянность и тоска отвергнутого народом правителя. С какой-то отчаянной нежностью сжимал он в своих объятиях голову сына, впивался в него глазами, внушая ему уже не мысль, а заклинание:
...Ты муж и царь...
Беспокойный, прерывистый ритм монолога сливался в захватывающей передаче Качалова с порывом преодолеть отчаяние, не поддаться слабости, успеть высказать самое заветное. Властным и грозным окриком раздавались слова, которыми он останавливал обряд предсмертного пострижения:
Повремени, владыко патриарх,
Я царь еще...
Но в обращении к боярам ("Целуйте крест Феодору"), во взгляде, устремленном последним усилием воли на Басманова, была мольба, и тоской беспредельного одиночества звучали последние усталые слова Бориса:
Святый отец, приближься, я готов...
В 1937 году Художественный театр не довел до конца работу над "Борисом Годуновым", остановившись на черновых генеральных репетициях. Но в жизни Качалова этот образ, не завершенный и не воплощенный на сцене, занял тем не менее огромное место, как никогда сблизив, сроднив его с Пушкиным.
Его работа над трагедией Пушкина, полная смелых исканий и творческой страстности, должна навсегда остаться для новых поколений советских актеров маяком, освещающим путь к пушкинскому театру, как к одному из величайших сокровищ русского национального драматургического гения.
Б. И. Ростоцкий, Н. Н. Чушкин
Образы Шекспира в творчестве В. И. Качалова
"Вы счастливец! Вам дан природой высший артистический дар... Высший дар природы для артиста -- сценическое обаяние, которое Вам отпущено сверх меры", -- писал К. С. Станиславский В. И. Качалову в 1935 году.